Кроме того, мы надеялись, что случится пожар. После разбирательства выяснилось бы, что китайский народ таким образом приговорил к смерти сотни иностранных граждан. Мы стали бы не только героями, но и жертвами политического произвола – мучениками мирового зла. Честное слово, наша жизнь в этой стране была бы прожита не напрасно.
(Мы были глубоко наивны. В случае пожара и последующего разбирательства история с замком была бы тщательно замята.)
Само собой, мы скрыли от родителей эту интереснейшую ситуацию. Вмешайся они, и нам никогда не стать мучениками. И потом, мы терпеть не могли допускать взрослых в свои игры. Они все портили. Они ничего не смыслили в великих делах. Они только и думали, что о правах человека, теннисе и бридже. Казалось, они не понимали, что впервые за всю их никчемную жизнь им выпадал шанс стать героями.
Верхом неприличия было то, что они хотели жить. Мы, впрочем, тоже, но при условии, что можно будет пожертвовать жизнью ради славы, например на великолепном пожаре.
(На самом деле, если бы случился пожар, доля вины легла бы и на нас. Мы смутно догадывались об этом, но нас это не волновало. А мне и вовсе было наплевать, поскольку и Елена, и моя семья жили в другом доме.)
Чудесная новость имела, однако, и свои минусы: мы теперь не могли попасть в госпиталь.
Но сама задача несла в себе решение, ведь замок-то китайский.
Открыть его можно было пилкой для ногтей.
А чтобы китайцы ни о чем не догадались, мы купили точно такой же замок, ключ от которого хранился у нас, и повесили его на место старого.
Теперь в случае пожара мы становились главными виновниками, потому что именно наш замок обрекал на смерть тех, кто захотел бы спастись бегством.
Об этом мы тоже смутно догадывались. Но нас это опять-таки не беспокоило. Мы жили в Пекине, а не в Женеве и вести чистую войну не собирались.
Мы, конечно, не хотели, чтобы кто-то погиб. Но если это необходимо для продолжения войны, то пусть будет так.
Во всяком случае, нас это не заботило.
De minimis non curat praetor. [8] Пусть взрослые, эти падшие дети, тратят свое бесполезное время на такие вопросы, все равно у них нет серьезных дел.
У нас-то было безошибочное чутье на истинные ценности, мы даже почти никогда не разговаривали о тех, кому больше пятнадцати лет. Они принадлежали параллельному миру, с которым мы жили в добром согласии, поскольку с ним не соприкасались.
Не задавались мы и глупым вопросом о нашем будущем. Может быть, потому, что инстинктивно мы все нашли единственно верный ответ: «Когда я вырасту, я буду вспоминать время, когда я был маленьким».
Само собой разумелось, что взрослые посвящали себя детям. Родители и им подобные жили на земле для того, чтобы их отпрыскам не приходилось заботиться о пище и жилье, для того, чтобы они до конца могли исполнить свое главное предназначение – быть детьми, то есть жить полной жизнью.
Меня всегда удивляли дети, рассуждающие о своем будущем. Когда мне задавали извечный вопрос: «Кем ты будешь работать, когда вырастешь?» – я неизменно отвечала, что «буду работать» лауреатом Нобелевской премии по медицине или мученицей, а может, и тем и другим сразу. Л отвечала я без запинки не потому, что хотела кого-то удивить, а для того, чтобы с помощью заранее заготовленного ответа поскорее закрыть эту дурацкую тему.
Скорее даже абстрактную, чем дурацкую, ибо в глубине души я была уверена, что никогда не стану взрослой. Время слишком долго тянется, чтобы такое могло произойти. Мне было семь лет. Эти восемьдесят четыре месяца казались мне бесконечными. Моя жизнь так длинна! Голова кружилась от одной мысли, что я могу прожить еще столько же. Еще целых семь лет! Нет, это слишком. Я думала остановиться на десяти или одиннадцати годах, полностью пресытясь жизнью. Впрочем, я уже чувствовала себя почти пресыщенной: со мной ведь уже столько всего приключилось!
Когда я говорила о Нобелевской премии по медицине или о мученичестве, это не было тщеславием, это был просто абстрактный ответ на абстрактный вопрос. И потом, эти высоты не казались мне столь уж грандиозными. Единственным занятием, вызывавшим мое уважение, было ремесло солдата, а точнее – разведчика. Я уже достигла вершины своей карьеры. А потом – если «потом» будет – придется довольствоваться Нобелем. Но в глубине души я не верила в это «потом».
Мое неверие усугублялось тем, что, когда взрослые говорили о своем детстве, я считала, что они лгут. Они никогда не были детьми. Они были взрослыми испокон веков. Падения не существовало, потому что дети оставались детьми, а взрослые взрослыми.
Я хранила это убеждение при себе. Я прекрасно понимала, что не смогу его отстоять, но от этого оно только крепло.
Елена никому не рассказала, что мой велосипед был лошадью или наоборот.
Она сделала это не по доброте, а потому, что я ничего для нее не значила. Она не говорила о незначительных вещах.
Впрочем, она вообще говорила мало. И никогда не заговаривала первой, а лишь отвечала на вопросы, которые находила достойными себя.
– Кем ты будешь, когда вырастешь? – спросила я, просто ради научного эксперимента.
Никакого ответа.
В действительности ее поведение подтверждало мою мысль. Дети, способные ответить на такой вопрос, – или ненастоящие дети (и таких много), или тяготеют к абстрактному мышлению и склонны к выдумке (это я).
Елена была настоящим ребенком, не расположенным к философии. Ответить на столь глупый вопрос для нее значило унизить себя. Это все равно что спросить у канатоходца, что бы он делал, если бы был бухгалтером.
– Откуда у тебя такое платье?
Тут она снисходила до ответа. Чаще всего она отвечала так:
– Мама сшила, она очень хорошо шьет.
Или:
– Мама купила мне в Турине.
Так назывался город, откуда она приехала. Багдад не казался мне более загадочным.
Как правило, она одевалась в белое. Этот цвет восхитительно шел ей.
Ее гладкие волосы были такие длинные, что, даже заплетенные в косы, спускались ниже пояса. Ее мать никогда не позволяла китаянке притрагиваться к волосам дочери. Она сама тщательно и любовно ухаживала за ними.
Мне больше нравилась одна коса, но Чжэ обычно заплетала мне две, как себе самой. Когда у меня была одна коса, я чувствовала себя очень элегантной. Я очень гордилась своими волосами, но когда увидела волосы Елены, то мои показались мне самыми обыкновенными. Это особенно бросилось в глаза в тот день, когда мы случайно оказались одинаково причесаны. Моя коса была длинной и темной. Ее же – бесконечной и черной как смоль.
Елена была на год младше меня и на пять сантиметров ниже, но она была выше меня во всем. Она превосходила меня, как превосходила весь мир. Она так мало нуждалась в других, что казалась старше.