– Ты вполне сможешь обойтись без него. Посмотрим, что из этого выйдет.
– Но ведь это символ веры… – начала было Эмма, и Сезинанда согласно закивала.
– Все, что сказано о женском неразумии, – истинная правда, – нетерпеливо перебил их викинг. – Хорошо, если бы заклятие и в самом деле заключалось в этой безделушке. А теперь – отдохни. Выглядишь ты, право, неважно. Тебе необходимо поспать.
– Нет, только не это, – ужаснулась девушка, вспомнив ночные видения. Но спустя мгновение обратилась к Сезинанде:
– Пожалуй, я съела бы что-нибудь.
Бран и Сезинанда переглянулись. В последние дни Эмма не могла проглотить ни крошки. И то, что она почувствовала голод, – добрый знак.
Но когда Сезинанда с чашкой кислого молока и медовым пирожком вновь поднялась к Эмме, та уже сладко спала. Женщина поставила еду на ларь и какое-то время глядела на спящую, а затем бросилась в храм и вскоре возвратилась, ведя за собой монахов. Они принялись расхаживать по опочивальне, хлеща по стенам веточками освященного самшита и громко, нараспев, читая «Отче наш» и «Богородицу».
Эмма спала так крепко, что не слышала ничего. И это обеспокоило бы Сезинанду, если бы она внезапно не заметила, что на ее губах играет слабая улыбка. Она вздохнула с облегчением и отправилась искать мужа.
Брана она обнаружила в кузнице.
– Ты проявил мудрость, муж мой, но будешь еще мудрее, если как можно скорее найдешь способ избавиться от мерзкой безделушки.
У нее не хватило духу назвать подарок Снэфрид крестом.
Бран кивнул и указал на потемневший комок металла, сплющенный молотом кузнеца:
– Сегодня я сам отправлюсь за город, чтобы утопить его в болоте. Не хочу поручать этого никому, ибо люди слабы и могут позариться на проклятый металл. И тогда он станет словно кольцо оборотня Андвари [33] …
Эмма проснулась под благовест колоколов, звавших к заутрене. На дворе было еще темно, но она чувствовала себя гораздо лучше и с удовольствием съела все оставленное Сезинандой, ничуть не заботясь, что пирожок успел зачерстветь, а молоко совсем свернулось. После этого она разбудила спавшего у порога мальчика-прислужника, велев ему позвать Сезинанду, чтобы вместе с нею отправиться в храм.
– Не лучший из дней ты выбрала для посещения службы, – заметила Сезинанда, застегивая ремни обуви девушки. – Сегодня в город явятся прокаженные, не хотелось бы повстречаться с этими людьми, оставленными Богом.
– Ты стала настоящей женщиной викинга, – усмехнулась Эмма. – Боишься проказы, как норманны. Однако я уже решила, что мне следует возблагодарить Бога за то, что я чувствую себя настолько лучше.
– И хорошо бы еще и моего мужа, – проворчала Сезинанда, расчесывая костяным гребнем волосы Эммы.
Глядя на отражение в зеркале, девушка невольно поражалась контрасту. Румяная, пышущая здоровьем Сезинанда и она, Эмма, исхудавшая, болезненно-бледная, с темными кругами у глаз. «Ролло Нормандский даже не поверил, что я занемогла», – с горечью подумала она, и эта мысль отозвалась в ней болью. Сердце ее вновь стало чутким. Она явно возвращалась к жизни.
Когда они вышли на ступени, Сезинанда на минуту задержала Эмму, мрачно кивнув туда, где вереницей двигались явившиеся на службу прокаженные – в темных одеяниях, с приколотым на груди алым лоскутом в форме сердца. Доносилось глухое постукивание колотушек. Их не охраняли, но и без того было ясно, что, допусти они хоть крохотное отступление от заведенного порядка, их постигнет немедленная смерть. Даже нищие, сгрудившиеся на паперти, посторонились, пока вереница несчастных исчезала в низком арочном проеме входа со стороны аббатства. Однако Эмме было не до больных. Придерживая у горла складки широкого покрывала, она вглядывалась в уже начинавшие светлеть кресты на шпилях собора, вдыхала запах теплого хлеба, долетавший из пекарни, с наслаждением внимала крикам петухов. Она была еще так слаба, что вынуждена была опереться на руку подруги, но в глубине ее существа уже очнулась жадная тяга к жизни. Мир был так прекрасен, и она еще не была готова покинуть его. У нее было странное чувство, словно долгие месяцы она провела в душной тьме и теперь наконец вырвалась к свету и воздуху.
Когда они поднимались на паперть, Сезинанда вдруг замешкалась, издав тихий возглас. Эмма прошла вперед, обогнав подругу. На нее дохнуло холодом сырых каменных плит, запахами ладана и масла. У чаши со святой водой Сезинанда догнала ее и торопливым полушепотом сказала:
– Я его давно заприметила! Знаешь, кого он мне напомнил? Никогда не догадаешься. С другой стороны, не могла же я ему под шляпу заглядывать… Шляпа-то у него чудная, вся в ракушках, как у тех, кто совершил паломничество к святому Иакову в Компостелло. Но странное дело… Вот уж, поистине…
Она что-то еще бормотала, но Эмма ее почти не слушала, так как душа ее была настроена на совсем иной лад. Едва заслышав звук серебряного колокольчика, возвещавшего о появлении священника, она устремилась к алтарю.
Прихожан собралось немного. Прокаженных не было видно, ибо им отводилось место за дверцей в отгороженной части галереи, позади абсиды хоров. Они стояли там во время службы, не смешиваясь с остальными, но Эмме порой казалось, что она чувствует их взгляды сквозь небольшие круглые отверстия, проделанные в перегородке. Она старалась не думать о несчастных, устремляясь мыслями к небесам и слушая монотонный голос, произносивший латинские фразы, подхватываемые хором отлично подобранных мужских голосов.
Службу вел монах-ризничий. Епископ Франкон сегодня отсутствовал, и Эмма испытала облегчение, так как по-прежнему намеревалась скрыть от него свое недомогание. И тем не менее чувствовала она себя неважно – ее бросало то в жар, то в холод, вскоре у нее мучительно заныла спина. Эмма встала и, сделав знак Сезинанде оставаться на месте, отошла в боковой придел и опустилась на скамью неподалеку от исповедален. Здесь было почти темно, однако она могла слушать службу и все видеть. Полумрак под темными сводами лишь слегка рассеивали узкие оконца с цветными витражами по обе стороны хоров. Капители разделявших неф колонн были грубыми, в форме опрокинутых конусов, и почти без украшений. Зато их основания были богато украшены резьбой – крупными завитками, чередовавшимися с пальмовыми листьями. Исполненные мрачного благочестия, резчики изобразили в простенках все, что могло напомнить о каре для тех, кто не постиг истинной веры. Голос священника с амвона возглашал суровые истины, и Эмма с трепетом взирала на искаженные лица грешников и полные злорадства морды исчадий ада. Жестоки были и росписи: Самуил, рассекающий на части Агата; дьяволы, истязающие осужденных на вечные муки или волокущие их в преисподнюю. Эмма порой понимала, отчего норманны, свободные и уверенные в себе воины, не привыкшие испытывать страх перед своими богами, не желают признавать Бога, который грозит такими карами за ослушание. И тем не менее именно суровость христианской религии, а не милосердие Христа, производила на них наибольшее впечатление, и уж если северянин принимал крещение по той или иной причине – польстившись ли на золото, которым его зачастую подкупали, поддавшись на уговоры, а порой и на обещания свободы ценой обращения, – то именно картины грядущих ужасов удерживали его в лоне католической церкви. Они могли креститься по нескольку раз, могли совмещать языческие обряды с христианским, однако так или иначе признавали себя слугами нового Бога.