Эмма в изнеможении откинулась на подушки. Тетсинда вытерла ей губы и сама допила остаток смеси. Потом расположилась у ложа на расстеленных шкурах, и вскоре девушка услышала ее негромкий храп. Не мигая, она глядела на одиноко мерцавший огонек свечи. Не было мыслей, не было желаний, в этом мире существовала только боль. Слезы давно иссякли, и горе сухо жгло глаза. Ее заставляли жить, но зачем? Чтобы стать игрушкой в руках жестокого мальчишки-норманна? Эмма в глубине души позавидовала спокойно спящей Тетсинде. Ей сохранили сына, и она готова была выносить и дальше унижения, издевательство, рабство. Эмма же не могла вообразить, за что ей уцепиться, чтобы удержаться на плаву, наполнить свои дни и жить дальше, заново учась радоваться. Она чувствовала, что в горле тяжелым комом стоят непролившиеся слезы. Заплачь она – наверное, стало бы легче, но боль разрасталась в ней, не находя выхода в слезах. Сухими глазами она глядела, как колышется пламя свечи, как оплывает воск. В окно доносилось свежее дыхание майской ночи, в тростниковой кровле шуршали мыши, из темноты долетал крик совы, вылетевшей на охоту. Сено подстилки одурманивающе пахло. Эмма не заметила, как уснула.
С этого дня она начала поправляться. Но выздоровление не коснулось ее души и сердца. Молчаливая, замкнутая, сосредоточенная, она целые дни проводила в постели, уставившись в одну точку. Тетсинда порой отчаивалась, глядя на нее, и недоумевала.
– Все прошло, все уже позади, – твердила женщина, не понимая, как этого не сознает Эмма. Ведь над ней больше не издеваются, она выздоравливает, к ней так хорошо относятся. А этот Атли – воистину, будь он христианином, его можно было бы и полюбить, пусть он и не бог весть какой красавец. Что еще вбила себе в голову девушка, если каждый раз, как он приходит, она отворачивается к стене или зарывается с головой в одеяло? Другой бы уже давно сволок ее с постели и заставил делать что угодно – небось и сапоги бы пришлось снимать с господина, и рубаху ему чинить, и ночные сосуды за ним выносить, да еще и ублажать по ночам. А Эмма глядит на него, словно это сам Антихрист или, в лучшем случае, вовсе не глядит. Нет, эту рыжую гордячку чересчур балует ее ангел-хранитель. Вон, взглянуть только на остальных: согнали, как скот, в тесный угол, где все вместе и едят, и нужду справляют, и спят. А Эмма возлежит, как царица Савская, на мехах и таращит глаза в потолок, ровно узрела там царствие небесное! Ох, прогневит она когда-нибудь этого Атли, выгонит он ее в общее людское стадо, а тогда и ей, Тетсинде, придется идти туда же с мальчонкой.
Однако порой, когда Тетсинда глядела на застывшее лицо девушки, усеянное еще не сошедшими кровоподтеками, с багровым шрамом, пересекающим скулу, и вспоминала смеющуюся певунью, что дотошно расспрашивала Сервация о целебных травах, нянчилась с их малышами, распевала песни на святках или при сожжении чучела зимы во время карнавала, ее невольно охватывало искреннее сострадание. Тогда Тетсинда придвигала поближе к ложу девушки свою прялку и, щипля кудель, негромко принималась рассказывать то, что, как ей казалось, способно отвлечь девушку от мрачных мыслей. Брат Тилпин, едва оправившись от побоев, стал служить мессы среди пленных. Наверно, Эмма слышит стройное пение за амбарами? Сезинанду увез из Сомюра викинг. Норманнов вообще-то не так много сейчас в городе – уезжают, приезжают, должно быть, грабят где-то в округе. Вчера привели еще пленных, углежогов и собирателей дикого меда из дальних деревень, а часть прежних пленников куда-то угнали. Бог весть, сколько невольников нужно этим язычникам! Ярл Ролло следит за ними, приказал хорошо кормить, а монахам, которые искусны во врачевании, велел ходить за ранеными. Увели же как раз тех, кто был в состоянии выдержать дальний переход. Бородатый викинг вместе с ними увез и Сезинанду – усадив в седло перед собою. Скот, который содержат прямо в базилике бывшего монастыря, тоже по частям перегоняют куда-то. Она на днях ходила поглядеть на свою рыжую однорогую корову, и та признала бывшую хозяйку. Норманны заметили ее и позволили подоить животину, говоря, что теперь она может приходить каждое утро для дойки. Что ж, может, не такие уж они и звери, эти язычники…
Тетсинда не знала, слушает ли ее Эмма. Глаза ее оставались отсутствующими. И тем не менее она слушала, порой поражаясь словам Тетсинды. Хотя как знать, может, за эти простодушие и уживчивость и полюбил ее угрюмый Серваций, именно оно и растопило лед в его душе, когда монах, озлобившийся и отрешенный, появился в Гиларии-в-лесу. В душу же Эммы слова Тетсинды не проникали. Не было сил ничего чувствовать, не было желаний. Птичка, дитя радости, веселья и безмятежности, умерла в ней, а вновь народившееся существо было слишком слабым, увечным и растерявшимся, чтобы понять – кто оно и как теперь жить. Щебетание сменилось суровой замкнутостью, радость и полнота жизни – угнетенной подавленностью. Только когда к ней приближался малыш Юдик, Эмма немного отвлекалась от своих мрачных мыслей. В селении близ Гилария, где все знали друг друга, еще девочкой-подростком она помогала Тетсинде нянчить двух забавных белоголовых близнецов Юдика и Ходо. И сейчас, когда Юдик усаживался возле нее, что-то лепеча и показывая ей пойманных жуков и пестрые камешки – остатки мозаики церквей Сомюра, ее взгляд смягчался. Мальчику, похоже, никто не препятствовал бродить среди развалин города, забираться на скалу с гротами, где на самом верху стоял разрушаемый непогодой старый римский форт Трункус. Он, как и Тетсинда, уже не вспоминал о погибших отце и брате, новая жизнь, казалось, его вполне устраивала. Тетсинда порой ворчала на Юдика, что он таскает в покой всякий хлам, но, видя, как теплеет взгляд девушки, когда она слушает болтовню малыша, не слишком препятствовала ему. Как-то мальчик простодушно спросил, чуть шепелявя из-за недостатка верхних зубов:
– А почему ты совсем теперь не поешь, Птичка?
И такой неописуемый ужас вдруг отразился на лице Эммы, что Тетсинда подзатыльниками выгнала сына, а потом бросилась к побледневшей, лежавшей с закушенными губами Эмме и стала умолять:
– Поплачь, поплачь, моя Птичка! Господь дал женщинам слезы, чтобы умерить их страдания. А если хранить все в себе… Это как забродивший мед. Не дашь ему выхода – разорвет бочонок…
Но плакать Эмма не могла.
По утрам, когда тягучий звук рога возвещал начало дня, в башню приходил Атли. Вид у него обычно был несколько смущенный, даже в движениях сквозила робость. Он шептался с Тетсиндой у порога, взъерошивал волосы Юдика, клал принесенную провизию на ларь у камина и приближался к Эмме. Однако останавливался на полпути и опускался на табурет в нескольких шагах от кровати. Говорил он негромко, с расстановкой. Обычно он рассказывал о своем брате Ролло, восхищаясь им. Атли живописал, какой тот непревзойденный воин и предводитель. Его брат решил основать новое королевство на землях франков, поэтому и воюет без передышки. Но на Луаре он, по сути дела, впервые. Ему нужны богатства этого края, а также здешние люди, чтобы переселить их в те земли, что франки зовут Нормандией. Это пустынный, но плодородный край, и Ролло намерен заселить его земледельцами, дать им наделы, позволить вести свое хозяйство. Одно время он посылал доверенных людей, чтобы убедить былых беженцев переселиться в те края, но из этого ничего не вышло. Франки боятся довериться норманну, да их и нельзя судить за это. Предшественники его брата приходили только с тем, чтобы грабить, Ролло же хочет обосноваться здесь навсегда. Он готов отдать пахотным людям земли и позволить им молиться тому богу, который им по нраву. Религия Ролло не занимает, так как он, как и большинство норманнов, верит в своих богов, а уж если христиане предпочитают ползать на коленях перед крестом и поклоняться своему распятому Богу – это их дело. Его вполне устраивает миролюбие их веры. Одно скверно – франки так глупы и недоверчивы, что от них нельзя ничего добиться иначе, чем через пролитие крови.