Школа беглости пальцев | Страница: 36

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Это очень серьезная болезнь, – продолжала моя учительница, вроде бы даже увлекаясь. – Ею один граф болел. Богатый был, имениями владел, а вот у приятеля нет-нет да что-то стянет. Хоть коробок спичек, а стянет!

Я подумала, что граф был порядочный дурак и что интересно, если человек украдет, скажем, велосипед, даст ли врач ему бюллетень? Ведь если это болезнь?..

Но чем дольше я об этом думала, тем хуже мне становилось. Я со страхом стала прислушиваться к себе – не хочется ли мне еще что-нибудь украсть у моей учительницы? Но красть больше ничего не хотелось, а хотелось только скорей убежать отсюда и никогда больше не возвращаться.

Вскоре пришел следующий ученик, но учительница так увлеклась моим воспитанием, что, не обращая на него внимания, продолжала, то с ужасом раскрывая глаза, то зажмуривая их, что-то говорить.

Впрочем, я уже не слушала ее. Все больше напрягаясь, уже не на шутку прислушиваясь к своим ощущениям и желаниям, я молча стала собирать ноты в папку.

– Да, так вот, – сказала она, – помада стоила, – она задумалась, – впрочем, я ее почти использовала. В общем, передай маме, чтобы прислала с тобой три рубля. Или нет, я напишу ей записку, а то ты не передашь.

Выйдя на террасу, я тут же развернула записку. Там было написано: «Уважаемая такая-то! Ваша дочь ворует. У меня она украла три шт. губной пом. Прошу возместить три руб. И заняться воспитанием своего реб.»

Свернув вчетверо записку и сунув ее в папку, я медленно пошла к калитке.

Когда я поравнялась с мужем учительницы и он, как всегда, стал совать в мою руку теплую от зноя кисть винограда, я, словно проснувшись, с отвращением оттолкнула его и помчалась по дорожке к калитке.

Тогда я не оглянулась на него. А сейчас, много лет спустя, я думаю: если бы оглянулась, что увидела бы на его лице? Недоумение, досаду? А может быть, боль и тоску бездетности? И еще многое, многое другое?

Нет, конечно, нет. Все это только мое воображение. Скорее всего, он просто рассердился на глупую невоспитанную девчонку.

Свой путь домой я помню до сих пор. Я даже помню, о чем думала. Мне было так плохо, что я даже не плакала. На трамвае я не поехала, а пошла пешком кружным путем, через базарчик, чтобы не так скоро прийти домой. На базарчике я останавливалась перед горками золотисто-оранжевой кураги, черного кишмиша, крупных орехов и с тайным страхом и тоской спрашивала себя: что из этого мне хочется украсть?

Перед деревянной скамьей с аккуратной, нарезанной большими кубами сушеной дыней я стояла так долго, что молодой веселый узбек в черно-белой тюбетейке отрезал ножом кусок и протянул мне: «Эй, кизимка!» – на что я, в ужасе замотав головой, попятилась и побежала через базарчик.

– Что так долго! – спросила мама, открыв дверь. – Зазанималась?

«Бедная мамочка…» – подумала я, почему-то очень жалея ее. Мы пообедали без папы, который в тот день задержался на работе, и я стала молча собирать со стола.

Видя, что я иду мыть посуду, мама, как всегда, на всякий случай сказала: «Вымой посуду…» – и я совсем не разозлилась. По-видимому, на мытье посуды у меня ушла львиная доля энергии, потому что я вдруг почувствовала, что больше не могу.

Я зашла в комнату, где мама проверяла ученические контрольные, и как-то очень опущенно, вяло, на выдохе сказала:

– Мам, я воровка…

– Чего-чего? – спросила мама, подняв от тетрадей голову и засмеявшись.

«Бедная мамочка!» – опять подумала я и повторила:

– Я украла губную помаду. Вот, – и положила на стол записку.

По мере того как мама читала записку, лицо ее все больше вытягивалось, и мне становилось все жальче и жальче ее, а заодно и себя тоже.

– Три шт. губной пом., возместить три руб., воспитанием реб., – как-то странно сказала мама. – Чудесно… Потом в комнате наступила очень тихая тишина, и мне стало так плохо, что я не могла на маму смотреть.

– Отцу будем говорить? – спросила мама. С таким же успехом можно было спросить у преступника, сажать его на электрический стул или, может быть, не надо… С отцом были шутки плохи. Отец и уши мог надрать, чего доброго. Но я пожала плечами и ничего не сказала.

– Слушай, а зачем тебе эта ерунда была нужна? – недоуменно спросила мама.

– Не знаю… – сдавленно прошептала я и заплакала. Теперь я и в самом деле не знала, зачем мне нужны были те штучки.

– Ну да, – растерянно сказала мама, – понимаю. Я ведь не крашу губы, тебе это было в диковинку…

Беседы о вреде воровства у нас так и не получилось. Кажется, мама все-таки рассказала отцу эту историю, уже не помню, не это главное.

Главным было то, что много лет подряд после этого случая, даже в юности, я продолжала носить в себе страшную тайну своей порочности. И когда при мне кто-нибудь рассказывал, что где-то кого-то обокрали и унесли ценностей на три тысячи, я каждый раз внутренне вздрагивала и думала: «А ведь я тоже… такая…» И боялась, когда меня оставляли одну в чужой квартире хотя бы на минуту. Я боялась, что во мне проснется таинственная графская болезнь.

Такой страшной силы заряд презрения к себе сообщила мне мягкая ленивая женщина, превосходно игравшая изящную пьесу Бетховена «Элизе».

Само собой разумеется, что после этого случая я перестала брать уроки музыки в маленьком доме за зеленой калиткой. Впрочем, для жертвоприношений музыкальному идолу у нас в семье мамой было придумано кое-что иное. Но это уже совсем, совсем другая история.

«Все тот же сон!..»

Моя никчемность стала очевидной годам уже к тринадцати. С точными науками к тому времени я отношения выяснила, а высокие помыслы и сердечный пыл, круто замешенные на любви к литературе, тщетно пыталась приспособить к какому-нибудь делу. Вообще в отрочестве меня одолевал зуд благородной деятельности.

Например, в восьмом классе я влезла в школьный драмкружок и ухитрилась сыграть роль Григория Отрепьева в трагедии Пушкина «Борис Годунов».

Мы собирались ставить две сцены – «В келье» и «У фонтана». Теперь необходимо представить меня: бледное дитя подросткового периода. Очки в детской оправе, сутулость и бестолковые руки. Вегето-сосудистая дистония и, конечно же, мальчишеская стрижка, я же современная девочка.

Разумеется, я претендовала на роль красавицы Марины Мнишек. Но наша классная руководительница Баба Лиза распределяла роли, руководствуясь соображениями педагогического характера.

– А тебе мы поручаем играть Самозванца, – сказала она.

Баба Лиза преподавала нам литературу. Это была пожилая гипертоничка, тянущая, как запряженный вол, две ставки и общественную нагрузку – школьный драмкружок. Думаю, она мечтала о пенсии, но боялась, что дети повесят на нее гроздь внуков. Из-за страшной занятости Баба Лиза уже лет двадцать не могла выкроить минутку, чтобы взглянуть на себя в зеркало и убедиться, что время, увы, не стоит на месте. Только этим можно было объяснить пунцовый маникюр на ее дутых старческих пальчиках и глубокие вырезы на платьях. Ее пухлая шея перетекала в мощно отлитый бюст, который, в свою очередь, плавно переходил в колени. В углублении выреза, ущемленное бюстом, неизменно выглядывало поросячье ушко носового платка. Но самым примечательным был ее голос. Баба Лиза булькала, как суп в кастрюле на тихом огне.