Школа беглости пальцев | Страница: 67

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Идио-от, – простонала она опять, и я ощутила почти зримо, почти увидела, как звук этого низкого сильного голоса захлестнул арканом Косину шею и потянул к себе, как тянут на поводке упирающуюся собаку. – Что ты хотел, – чтобы люди тебя понимали! Я растеряла всех, я смирилась с людским злом, я никому не верю, я всегда говорила тебе… – На полуслове она пошла в соседнюю комнату, может быть, в спальню, и через минуту вернулась с пачкой сигарет и с какими-то фотографиями. Странно, как умудрялась она дома ходить на таких высоченных сабо… Зачем?

– Но – Таня, – Кося умоляюще протянул к ней руки. – Скажи, ответь ради всего святого… Ведь мы с ним были друзьями…

– Кося! – Татьяна Евсеевна тем же обкатанным театральным жестом протянула руки к нему, и получилась классическая мизансцена, и от того, что на ногах ее были сабо на толстых подошвах, казалось, что стоит она на котурнах и играет для меня какой-то очень знакомый спектакль. Для меня лично. – Кося! Никто нам не нужен… Мы отдохнем… Милый, мы отдохнем…

И я знаю, что уже раз пять корректировала каждую эту фразу, но в экстремальной такой ситуации не могу вспомнить – у какого писателя.

– Снимайте, снимайте свое пальтишко, – вдруг обратилась она ко мне. Обдуманно употребила уменьшительный суффикс «ишк», для выражения презрения. (Когда я догадалась – что она вытворяет своим голосом, я стала понимать ее как профессионал профессионала.)

Пальто у меня, конечно… Я его в «Детском мире» купила – клетчатая такая курточка до колен, на бирке было написано: «куртка девочк.», вместо пуговиц палочки деревянные, на такие щеколды дачные сортиры запираются. Просто мне идет спортивный стиль. Да… Снимайте, снимайте, говорит, свое пальтишко…

Я села в уголок дивана, а она, Татьяна Евсеевна, присаживается рядом, тесно, подает мне фотографии какие-то и говорит:

– Это моя мама… Она умерла полгода назад… Ее все, все любили…

И так она доверительно, по-сестрински касается меня плечом, и я так тупо рассматриваю чье-то лицо на фотографии и – ну совсем уже ничего не понимаю – какая мама? при чем тут мама?!

– Это мама в молодости, в Кисловодске, – продолжает Татьяна Евсеевна, и я чувствую завораживающую глубину и магию этого голоса, – с Шуриком на руках. Шурик – это мой брат, он известный литературовед.

Она курит одну сигарету за другой, говорит о маме – и, знаете, очень искренне говорит глубоким печальным голосом, и я понимаю, что, в принципе, она могла любить свою маму. Могла? Ведь могла? Но… Помилуйте, при чем тут мама!

Кося между тем совсем пригрелся, прихорошился, замурлыкал песенку, ушел, шаркая тапочками, в кухню.

– Таня, – позвал он оттуда. – А покушать есть чего?

– Возьми гречневой каши в кастрюле, – отозвалась Татьяна Евсеевна.

– А где она?

– Господи, ничего никогда не найдет сам, – вздохнула она, поднялась и ушла в кухню.

Я все еще держала в руках фотографию с какой-то пальмой.

– Ну вот же, вот она стоит, – донеслось из кухни раздраженное, – сыр возьми. Чего на ночь-то жрать, не понимаю. Завтра опять будешь ныть, что печень болит.

– Слушай, надо бы завтра яиц купить. Да, забыл: Мазуцкий звонил насчет халтуры. Три детских садика заказывают выпускные фотографии.

Я положила карточки на диван, тихо встала, на цыпочках прошла в темный коридор и, нащупав замок, быстро повернула его и вышла вон, бесшумно притворив за собою дверь.

Минут десять я бежала наугад, не понимая – куда, словно за мною гнались. Я петляла по улицам, забегала в переулки, словом, всячески заметала следы.

Наконец выбежала на какую-то узкую улицу средневековой архитектуры и остановилась: все нижние этажи зданий занимали витрины магазинов. В полном безлюдье раскачивался на ветру подвешенный на цепях кованый сапог, бледно светились глумливые морды манекенов. В одной из витрин раскинули рукава распятые мужские рубашки, так, что хотелось вставить туда гармонь. Эта распашка пустых объятий пугала больше, чем мертвые улыбки манекенов.

И вдруг из переулка вышел странный, давно не бритый человек, и, возможно, кому-то и страшным бы показался, особенно в синеватом свете витрин, но я не испугалась. В моих смешных обстоятельствах кто уже мог мне навредить? Убить, например, или еще что – нет, это уже была бы другая стилистика. А жизнь, она, знаете, очень щепетильна в вопросах стиля, особенно когда дело касается фарса.

И действительно, человек подошел ко мне и спросил заботливым голосом:

– Извините, вам шаль не нужна? – И вытаскивает из чудного такого бархатного чехла с вышитым на нем подсвечником тонкой материи шаль не шаль, а что-то вроде длинного широкого шарфа, белого, с кистями, с поперечными черными полосами по краям. Видно сразу – благородная, красивая вещь. Что-то она мне сильно напомнила.

– Вы не волнуйтесь, это не краденое, – торопливо объяснил небритый. – Видите ли, у меня траур, дедушка скончался. Это от него осталось. Попробуйте – какая ткань, попробуйте. За четвертак я вам отдам. Вам же холодно без головного убора.

И хотя я не понимала – почему от дедушки осталась женская шаль и зачем ночью, на улице, продавать память о дедушке, я сказала:

– Ну, хорошо, четвертак – это недорого.

Он обрадовался, сунул мне бархатный чехол с шалью и, пока я доставала деньги, говорил торопливо:

– Понимаете, у меня жена… она и так раздражена, что я не бреюсь семь дней по закону, а тут еще этот дедов… шаль… Н у, до скандала, до развода – иди, говорит, выбрасывай куда хочешь, первому встречному продай этот наряд антихриста…

– Не нервничайте, – сказала я, – все народы должны в дружбе жить…

Он так радовался, пожал мне обе руки и даже вывел к центральному телеграфу, потому что мне необходимо было с папой поговорить.

Но полноценного разговора не получилось, даже денег жалко: когда папа снял трубку, я вдруг захохотала и не могла ничего сказать. Папа слушал минуты три мой хохот и взвизгивания и наконец сказал дрогнувшим голосом:

– Доченька… Доча, вернись, я все прощу.

И когда я это услышала, эту фразу, которую я корректировала сто раз у ста писателей, я вообще от хохота опустилась на пол телефонной кабины, я рыдала от смеха, я захлебывалась, я стонала, Господи, никогда еще я так не смеялась в жизни…

…А под утро я добрела до набережной, села на скамейку посреди пустынного пляжа и застыла. Море гудело, как… нет, не хочу, про все это уже было. Ветер выдувал тепло отовсюду, даже из подмышек. Я окоченела и казалась себе скифской бабой, затерянной в степи. И тут я вспомнила, что у меня есть шаль. Не теплая, конечно, но хоть что-то. Я достала ее из бархатного чехла, при этом на колени мне вывалились какие-то ремешки, похожие на уздечки, с коробочками, я надела шаль на голову, закуталась вся и даже подвязала на шее уздечкой, чтобы ветер шаль не сорвал. Сидела, дремала, мерно покачиваясь от утреннего ветра, и смотрела на пустынный пляж.