Довольный, он двинулся дальше вниз по улице, останавливаясь у бочек с молодым вином, балагуря и обнимая туристов, охотно фотографируясь с ними…
— He, altes Mobel! — как старого собутыльника, окликали его местные торговцы…
— Самое интересное, — сказала Алла, — что он ведь не всегда таким был… Он, между прочим, отличный массажист, много лет работал в том санатории, ну, о котором я рассказывала… Был нормальным мужиком…
— А что же стряслось с этим мальчиком? — спросила сердобольная Марина.
— Да бог его знает — как это все происходит… — сказал Дима. — Таинственные превращения психики…
— Ну да, таинственные! — возразила Алла. — Мне бабы рассказывали, там что-то связано с личной драмой… Какое-то крушение надежд…
— Послушай, душа моя, — шутливо сказал ее муж. — Мало ли у кого какие крушения… Не все же мужики после крушений юбки на себя напяливают…
Я оглянулась: коксинель Роберта в своем зеленом атласном платье, покачиваясь и приседая, уходил в ослепительную перспективу из тесно сдвинутых в улицу, оперенных геранью каменных фахверковых домов. Он уходил, не оглядываясь. Ковровой выделки кошка с располовиненным лицом Арлекина неотступно бежала за ним… И вдруг все это: синий ручей неба вверху, солнце на белой, пересеченной черной деревянной балкой, стене, уходящий коксинель, его неизвестная мне драма, его половинчатость, его сильные руки массажиста… — все это разом во мне отозвалось дрожащим чувством смутного стыда за собственную душевную половинчатость, за то, что мне так нравится все это чистенькое, игрушечное, нарисованное, почти ненастоящее и, наоборот, — не нравятся наш средиземноморский мусор, панибратство, расхристанность и ненадежность… За то, что я не в ладу с собой, за то, что столько жизней несу в себе, усталых от этого тесного соседства жизней…
* * *
…И плохо спала этой ночью, хотя номер в деревенской гостинице, который сняли для меня организаторы выступления в Трире, оказался совершенно домашним: комната над трактиром в старинном доме семнадцатого века — просторная, с тяжелыми деревянными балками на потолке и стенах, со старым деревянным шкафом и комодом, покрытым крахмальными салфетками. Однако пивной зал на первом этаже до полуночи гудел голосами, и гул этот то и дело пресекался дружной песней и стуком пивных кружек по столам…
Задремала перед рассветом… Во всяком случае, перевернувшись на живот и обняв подушку, еще-уже услышала резной и отчетливый петушиный зов на соседней улице… Мягко моего затылка коснулись теплые и сильные ладони, прошлись по плечам, бегло расправляя их, легко разминая напряженные мышцы… Затем движения стали более ритмичными, пальцы требовательней и сильнее…
— О, майн гот, что с твоим позвоночником, это просто ужас… — говорил надо мной по-русски коксинель Роберта, продолжая массировать мне спину и плечи своими мощными ладонями… — Весь плечевой пояс… это бог знает что…
— Вот здесь… да-а… загри-и-вок… — жаловалась я ему — …такая мука… я все время оглядываюсь…
— Почему? Ну-ка, расслабь плечи… Вот так… гут… гут… Почему оглядываешься?
— Ищу дворы… здесь же нет проходных дворов…
— Майн гот, зачем тебе проходные дворы?! — удивлялся он.
— Как — зачем? А уходить от погони?
— А ты не оглядывайся… — приговаривал он, разминая властными и милосердными ладонями мои плечи, — нет-нет, херцлихь, никогда не оглядывайся…
Рассветный петух своим криком, словно лобзиком, выпиливал на сером небе шпиль и высокие сланцевые скаты деревенской кирхи.
Я спала на животе, раскинув руки, зависнув над благословенной Твердью, над щетинкой лесов с воткнутой в ущелье гребенкой римского акведука. И не оглядывалась… Совсем не оглядывалась.
* * *
Бармен в Доме литературы города Лейпцига варил отличный глинтвейн — такой, каким когда-то в моей молодости варил его один близкий мне, давно уже умерший человек, а именно: с гвоздикой, корицей, лимонной цедрой и брошенной в бокал напоследок декадентской долькой кислого яблока, добавлявшего неуловимую нежность к послевкусию.
И все прекрасное новое здание, построенное по проекту известного немецкого архитектора, было продуманным и удобным в каждом отдельном его помещении, в каждом уголке. Например, сейчас мы с редактором моей книги, только что изданной на немецком, и с переводчиком Карлом, обходительным молодым человеком, сидели за столиком на деревянной террасе, выходящей в небольшой, но, благодаря пяти сохраненным старым ивам, эпически прекрасный и неуловимо горестный внутренний парк. И пили вкуснейший глинтвейн, рассеянно поглядывая на лужайку (я сидела полубоком, и мне приходилось оборачиваться), где на траве шла репетиция какой-то пьесы.
Режиссер, — как водится, с косичкой, с бородой и в очках, — похожий на всех режиссеров в мире, и плохих и хороших, но бессильных изобрести какой-либо неожиданный штрих для своей внешности, а заодно и для своей профессии, — время от времени вскакивал с земли, подбегал к актерам и, жестикулируя, говорил быстро, бурно, но выдыхался, возводил глаза к небу, хватался за голову, опять валился на траву.
Один из актеров, похожий на пожилого русского пьяницу, отрабатывал никак не удающуюся мизансцену, которую можно было обозначить как «внезапная смерть»: он застывал, вытаращивал глаза, что-то гортанно выкрикивал и падал под деревом — это была плакучая ива редкой, изнемогающей красоты.
Под соседним деревом, с листами роли в руках, в бездействии ждал огненно-рыжий юноша лет двадцати. На скамейке неподалеку сидела молодая актриса — она не участвовала в этой сцене, отдыхала, покачивала ногой, курила… Затем, минут пятнадцать, старый с молодым репетировали еще один узел пьесы, по-видимому, ссору: вскрикивали, размахивали руками, что-то друг другу доказывали…
— Народный театр, — пояснил Карл в ответ на мой взгляд и сделал неопределенный жест рукой, как бы объясняя всю эту нескладуху именно ее народностью, с которой что возьмешь?
Наконец режиссер поднялся на ноги с недовольным выражением на лице, прищелкнул — и мизансцена поменялась.
Все три артиста — старый, молодой и девушка — образовали треугольник и, стоя спинами друг к другу, глядя в разные стороны, монотонно и глухо бормоча, стали увеличивать звук и ожесточать интонацию, и вскоре уже отрывисто орали вразнобой, все громче и громче. Глубокий грассирующий голос пожилого артиста, чистый и звонкий молодого, сливаясь в fortissimo с подвизгивающими вскриками голоса женского, взмыли в оглушительный лай…
Я застыла, привычно ощущая, как напрягаются плечи и немеет затылок…
— Давай поменяемся местами, — предложил Карл. — Ты все время оборачиваешься, тебе, должно быть, интересно… Хотя, поверь, там еще нечего смотреть…
* * *
Улетала я, как обычно, из Берлина. Водителем вызванного такси оказалась женщина — крепкая, широкая в плечах, в животе, в бедрах — какой-то былинный богатырь в юбке. Легко, словно посылку, она подняла мой тяжелый чемодан, закинула в багажник. Я настолько оробела, что по дороге в аэропорт несколько раз пыталась затеять с ней светскую беседу, например, зачем-то назвала Берлин красивым городом. Она отвечала важно, невозмутимо, растягивая буквы: — Йа-а-а, йа-а-а…