– Нет, нет, – быстро заговорила она, судорожно пытаясь привести в порядок прическу. – Нет, товарищ милиционер, он не всегда такой... Он, вообще, хороший... Он знаете, какой слесарь – золотые руки! На работе его ценят, и...
– Гена! – крикнул я в комнату. – Одевай этого красавца, заберем его!
Катя замерла с приоткрытым ртом, с поднятыми к голове руками.
– Как – заберем? Куда – заберем? – Тихо, испуганно повторила она, и вдруг все поняла.
– Товарищ милиционе-ер! – взвыла она. Обхватила меня обеими руками и, казалось, сейчас рухнет на колени. – Не увозите его, ради бога, он хороший! Он только иногда такой!
– Катя! – крикнул я, – как вам не стыдно! Вы сами знаете, что он подонок, вон, посмотрите на себя в зеркало!
– Нет! Нет! – рыдала она, и хватала мои руки, и удерживала на балконе. – Я умоляю вас! Умоляю вас! Он хороший! Я люблю его!
– Ну, что будем делать? – спросил Гена, заглядывая на балкон. – Давай закругляться. – Ему уже было скучно. Он оглядел Катину фигуру, покачал головой: – Девушка! Вам же будет спокойней.
– Нет! Нет! – вскрикивала Катя, содрогаясь от истерического плача, – не забирайте его! Я люблю его, он хороший!
Пьяный валялся в кресле в той же позе крайнего изнеможения, бессмысленно щурясь, созерцал потолок. Я подошел к нему и наклонился над его потной мордой.
– Вот, слушай, – тихо проговорил я в эту морду, – скажи спасибо жене, я тебя сейчас не заберу. Но учти, еще один такой дебош, и я тебя засажу года на три. Понял?
Он смотрел мимо меня, в потолок. Облизнул толстые губы и проговорил весело:
– Жоржик! Все понял!
Я тряхнул его еще разок и зачем-то грозно повторил:
– Вот учти!
Катя провожала нас в коридоре, всхлипывала, бормоча:
– Спасибо, товарищ милиционер. Он теперь будет спать, он – все, отбуянил...
– Катя, Катя, – буркнул я. Можно было сказать, что она враг себе, ему, своим детям, но я промолчал. Она стояла заплаканная, с кровоподтеком на лице, в тонком старом халате, что едва застегивался на животе, и – черт знает что! – выглядела счастливой.
– Он вообще-то хороший, – торопливо объясняла она. – Это он иногда, когда выпьет. А я уже знаю, я верхнюю полку в кладовке держу пустой и мы, если что – туда с Сереженькой прячемся. А он поищет-поищет и засыпает. Никогда не догадывается кладовку открыть...
Мы ехали назад, в дежурку, и я думал о том, что мне и вправду нужно уходить. Вот Григорий наверняка забрал бы этого мерзавца. А я – сопляк, рохля. Она, эта Катя, сама бы потом спасибо сказала.
– Поспать бы! – зевнул Гена где-то надо мной.
...В дежурке крутилось кино на всю катушку. Еще в коридоре мы услышали истерический тенорок:
– Мне сы-нилась та, с ква-дыратными гыла-зами, что сны мои па-ран-зительно вела...
Захлебывающийся слезами женский голос и окрик Аршалуйсяна:
– Ти-ха! У меня два уха!
На стуле полулежал мужик с узкими щелками глаз на черном лице, с мокрыми подвижными губами. Рука, с вытатуированным перстнем на среднем пальце, то и дело нервно отряхивала брюки.
– Мишка-Монгол, – тихо сообщил мне Ядгар, – шесть дней как из зоны и, видишь, уже устроил сожительнице и дочке веселую жизнь.
Сожительница, как назвал ее Ядгар, еще молодая женщина, сидела в противоположном углу комнаты и плакала, сильно вздрагивая. Рядом сидела девочка лет шестнадцати, смуглая, узкоглазая, как отец, вся напружиненная.
Мишка-Монгол говорил без умолку, то матерился, то пел, как будто внутри его расстроился какой-то механизм.
– Это мне не дочка! Это падла, слышала, доча? – аккуратно выговаривал он злорадным тенорком. – Я тебя, доча, собственными руками придушу.
Женщина громко зарыдала, а девочка все также напряженно и прямо сидела, молча глядя на отца ненавидящим взглядом.
– А ну, молчи! – прикрикнул на Мишку Аршалуйсян. Тот встрепенулся и громко запел.
– Посадите его лучше, – вдруг сказала девочка негромко. – Я его все равно убью.
Мишка-Монгол оборвал пение и ласково-изумленно уставился на дочь.
– До-оча! – ласково протянул он. – Ах ты, сука, доча! – и вдруг вскочил, сильный и гибкий, как пружина, кинулся в угол, где сидела дочь. Но Ядгар успел дать ему подножку, мы с ним повалили Мишку на пол, связали ему руки. Подскочил разъяренный Аршалуйсян, сильно наотмашь врезал Монголу.
– Георгий Ашотович! – я схватил Аршалуйсяна за руку, и он поднял на меня багровое от прилива крови лицо. Тяжело дыша, достал из пачки сигарету и едва слышно проговорил:
– Саша, иди работать в балетную школу, – отвернулся и вышел из дежурки.
Скоро ушли жена и дочь Мишки-Монгола, а он все также молча лежал, щекой прижимаясь к полу. За окном дежурки сквозь полуоблетевшие деревья зарябил серый рассвет. Ядгар дремал, сидя за столом и опустив голову на руки. Гена Рыбник увлеченно и горячо рассказывал что-то на крыльце Аршалуйсяну.
Я подошел к Мишке-Монголу и остановился над ним. С полу на меня смотрел злобный глаз, и беззвучно шевелились мокрые подвижные губы.
– Товарищ следователь, – вдруг вежливо спросил он, – а за что меня связали?
– За то, что буянил.
– Но ведь это нехорошо, – вкрадчиво возразил он. – Я ведь аккуратный парень, у меня же были чистые брюки...
Ядгар приподнял от стола утомленное лицо и сказал устало:
– А ну лежи, пожалуйста, а? Сейчас того лейтенанта позову, он врежет, не спросит, как зовут. – И снова опустил голову на руки.
Я помог Мишке подняться и усадил его на стул.
– Нет, скажите, почему вы нам не даете жить? – спрашивал он почти доброжелательно, глядя на меня злобными узкими глазами. – Я же человек! У меня хата есть, я же шесть дней как вернулся... Дайте мне упасть на свою постель и подумать о том, что я человек!
Во дворе показалась Люся с метлой и совком, медленно кружила по двору, обходила свои владения. То веревочку какую поднимет и в карман спрячет, то пустую пачку из-под сигарет подберет и заглянет внутрь – не завалялась ли штучка? Кружила по двору, как шаман в ритуальном танце. Сейчас будет костер жечь у забора.
– Или вы меня сажайте, или я домой пойду, – проговорил за моей спиной Мишка-Монгол.
Ядгар поднял голову и открыл глаза.
– Ну что, Саша, – спросил он, потирая мятое бледное лицо, – куда этого?
Я отвернулся к окну и промолчал.
– Аршалуйсяна с Геной спрошу, – вздохнул Ядгар и вышел из комнаты.
«А у меня дежурство кончилось, – мысленно ответил я всем. – Дайте мне упасть на свою постель, и подумать о том, что я человек...»
* * *