— Убила чиновницу, — предположил Сашка спокойно.
Все наперебой стали предлагать, предполагать, измышлять преступления, совершенные субтильной блондинкой, детской врачихой.
— Ах, какой детектив можно сварганить, — сказала писательница N. Замечание в высшей мере праздное, детективы не привлекали ее никогда.
— Ма-ась, напиши! — подхватила Ангел-Рая.
— Вы мне дадите рассказать? — поинтересовался Доктор.
— Рассказывай, рассказывай!
— Слушайте, вещь поразительная… Поскольку больная еще не окунулась, так сказать, в местные реалии, еще не омылась в горьких водах тутошнего молока и меда, версия ее грешит — скажем так — психологическими неточностями… Чиновница Министерства здравоохранения ничего не смогла сделать, что, в общем, вполне вероятно — там в комиссии сидят церберы, похлеще, чем в ВАКе. И эта чиновница… обратите внимание на прокол в версии: оказалась честной и вернула деньги.
— Да, это серьезный прокол… — задумчиво согласился Сашка.
— А дальше идет типичный бред: она вышла от чиновницы, села в такси и забыла там кошелку с деньгами.
— Кошелку?!
— Ну да, полиэтиленовый мешочек из супермаркета, в который была завернута пачка сотенных… И вот что любопытно: о деньгах она не говорит, они ее как бы не интересуют. Навязчивая идея: она преступна, нет ей прощения, ее разыскивает полиция, за ней следят, ее схватят с минуты на минуту, и она готова понести наказание согласно уголовной статье законодательства государства Израиль.
— Бедная… — тоненько вздохнула Ангел-Рая.
— Зачем же она явилась в «Кворум»? — спросила писательница N.
— Я же говорю: сдаваться. В полицию идти сама боится, языка не знает… Серьезная, бледная, коллега, доктор, — очень вразумительно все рассказывает, ни разу не сбилась.
— А деньги-то, деньги! — воскликнули все разом.
— Друзья, вы спятили, — доброжелательно заметил Доктор, отпив глоток из бокала. — Я вам объясняю: больная одержима манией преследования, не давала она никаких денег, больное воображение. И вот вам доказательство: она о них и не говорит. Деньги, взятка чиновнице, забытая в такси кошелка — предлог, обслуживающий манию преследования, плюс тяжелый комплекс вины.
— Ну, и что — ты? — спросил Рабинович.
— Ну-у… я провел сеанс психотерапии. Объяснил, что она нездорова, нуждается в отдыхе и медикаментозном лечении. Все время обращался к ней — «коллега»… Вы же, говорю, сами понимаете, коллега…
— А анкетку свою инквизиторскую давал заполнять? — поинтересовалась писательница N. с плохо запрятанным ехидством.
Доктор внимательно и ласково взглянул на нее. Умница, он ее инстинктивно остерегался, и даже предполагал, откуда следует ждать удара.
— Ну что ты! — проговорил он укоризненно. — Моя анкета предназначена для психически здоровых людей.
Разумеется, он подсунул блондинке анкету. Та рассеянно ее прочла. На наводящие вопросы о самоубийственных мыслях ответила твердо: везде обвела слово «нет» маленькими аккуратными кружками.
14
Нелепое, бездарное существование! Ничто не в радость. Взять давешний случай: неожиданно выяснилось (на уровне сложных подсознательных процессов), что Витя — владелец автобуса. Ну хорошо. А зачем его по почте-то посылать, на другой конец города?!
К тому ж он забыл в автобусе все свои вещи, в том числе — концертные туфли, и теперь на спектакль должен идти в одних носках омерзительно зеленого цвета с какой-то седой искрой… Господи, с тоской подумал Витя, да что ж я за мудила-то?! Ведь я мог элементарно перегнать его, и все. В крайнем случае постоял бы этот автобус в театре, на лестничной площадке между третьим и вторым этажами, там и Хитлер футляр от своего контрабаса держит…
Ну что теперь делать, заметался он, может, у Хитлера туфли одолжить? Все ж группа контрабасов стоит не на виду, и Хитлер — это все знают — хорошо к нему относится. Это с одной стороны. С другой — как можно оставить еще живого человека в носках?
Он вообразил явственно, как рекламную картинку: стоит Хитлер в носках и сосредоточенно наяривает партию контрабасов в «Русалке» — «Вот мельница, она уж развалилась…».
Хитлер исполнял куцую партию контрабасов вдохновенно, переступая по-балетному с пятки на носок — бедный, бедный человек, вытягивающий из толстых жил этой паскудной жизни свои мелкие стыдные радости…
Через мгновение Витя понял, что проснулся.
Он застонал от отвращения и, вспомнив сон, засмеялся. И долго смеялся квохчущим истерическим смехом, лежа на спине и вытирая краешком пододеяльника сбегающие к правому уху слезы…
Надо будет рассказать Зяме этот дивный в своем идиотизме сон. И когда наконец ему перестанет сниться нежный дурак Хитлер?
Потом он довольно долго соображал: день сейчас или ночь — в комнате, как обычно, стояла кромешная тьма. По натуре типичный крот, Витя обожал темноту, зашторенность, отделенность от мира. Невыносимой пыткой было для него выйти в ослепительный дневной свет побережья. Настоящее чувство комфорта он испытывал, только сидя в своей кондиционированной комнате с наглухо задраенными люками.
— Могила, — сказал он себе вслух, — вот будет самое уютное твое прибежище.
Он включил ночник над головой и глянул на часы — восемь вечера. Накануне, отсидев ночь за компьютером, он отвез готовые полосы Штыкерголду, получил очередную порцию претензий и брани на русско-польском диковинном наречии, заехал в «Гринберг» отовариться на всю неделю, потом смотался в банк оформить кое-какие бумаги на получение немецких марок и наконец, совершенно обессиленный, приехал домой. Юля была вне себя: как он смеет так надолго оставлять ее одну.
— Я ж тебе, как сс-собака, звоню с каждого угла каждые пять минут! — огрызнулся он.
— А если за эти пять минут я умру? — спросила она не без кокетства.
— Так умрешь, — устало ответил он.
Потом он приготовил ей кашу, отварил картошки, вытащил курицу из морозилки, чтоб оттаяла. Смерил Юле давление: терпимо; закапал ей капли в глаза…
И тогда лишь завалился спать. Спрашивается — какого черта он проснулся?!
Впереди была ночь, ночь — любимое время жизни, спасительная тьма… Но не тем, холодным сном могилы. А хоть бы и тем — какая разница, и кому ты нужен, старый мудак…
Тихо скрипнула дверь, Луза легчайшим прыжком взмахнула к нему на грудь, стала топтаться и урчать. Красотка, мерзавка…
Луза хотела любви, и от злости и неудовлетворенности — как любая баба — вела себя скверно. Лузу надо было бы кастрировать. Или стерилизовать. В общем, произвести над ней какое-то надругательство. Но Витя обожал эту сумрачную, облачной красоты кошку и жалел ее, тем самым обрекая на периодические страдания. Да, на страдания. Вот — квинтэссенция любой любви, подумал он, слушая урчание своей кошки…