Едва удалился Хорса, как ко мне обратился барон де Клар. В его просьбе была прямая корысть — ведь если в соответствии с майоратом [62] его старший сын унаследует все имение, младшему более чем выгодно получить в жены состоятельную леди из фэнленда. Гита войдет в могущественный клан де Кларов, это упрочит ее положение, а тем самым и положение Милдрэд.
Затем, совершенно неожиданно для меня, о Гите Вейк завел речь мой шериф де Чени. Он мне нравился, я уважал его за смекалку, деловитость, дружелюбный и ровный нрав. И с Гитой они могли бы поладить. Но тут и лорд д'Обиньи, явившись ко мне со своим белобрысым племянником, затронул ту же тему. Юноша даже опустился передо мною на колено, заявив, что ради того, чтобы видеть леди Гиту счастливой, готов пожертвовать жизнью.
И что же я им отвечал? Все то же: не узнав воли своей подопечной, я не могу принимать никаких решений. А ведь еще оставался Ральф де Брийар, живущий с Гитой под одной крышей — тот, кому я был обязан своей честью и добрым именем. И я бы нисколько не удивился, если бы и он объявился в Гронвуде с теми же намерениями.
Вечерний пир, устроенный в большом зале, был мне в тягость. К тому же Бэртрада то и дело удовлетворенно поглядывала на меня — ей явно было известно, с чем обращались сегодня ко мне многочисленные просители. Предупредительная и любезная, нарядная и сверкающая улыбкой, она выглядела истинной госпожой и хозяйкой. Бэртрада расспрашивала меня, доволен ли я новым кастеляном, предлагала отведать то одно, то другое блюдо, приготовленное по рецептам, широко известным при дворах Нормандии и Франции.
Всячески превозносимый ею кастелян держался с видом восточного владыки, слуги и повара трудились у него в поте лица, и даже самый привередливый господин не смог бы его ни в чем упрекнуть. Он держался в стороне, близ входа в зал, и по его приказу слуги вносили все новые и новые редкие блюда: овощные салаты были заправлены рублеными скворцами и синицами, мухоловки и иволги подавались запеченными, свиристели и трясогузки — тушеными, пеночки и камышевки — в соусе из миндального молока с имбирем, ласточки и жаворонки — в тесте. В соответствии с новой гастрономической модой, чем красивее пела птица, тем изысканнее считалось блюдо из нее.
Однако мои гости с не меньшим удовольствием поглощали кровяную колбасу, пудинги всевозможные паштеты с возбуждающими аппетит пряностями. Один я в тот день почти не ел, зато налегал на хмельное — заморские вина и местные сидры, крепкий эль и шипучий морат [63] . Так я пытался прогнать овладевшую мною хандру и не заботился о том, что мои нормандские гости припишут это саксонской невоздержанности.
Впрочем, к конце пира все они захмелели ничуть не меньше меня. Племянник д'Обиньи, допекавший меня болтовней о своей любви к Гите, рухнул под стол и уснул в обнимку с одним из волкодавов. Меня же охватило безудержное веселье. Как замечал позднее Пенда, он даже на йоль никто не видел меня таким.
А тогда, после очередного кубка крепкого бордо, я поднялся из-за стола, вышел на середину зала и, бросив на пол перед собою нож, принялся плясать, как пляшут наши крестьяне в Норфолке, притопывая и заложив руки за голову. Мне было безразлично, что подумает знать, собравшаяся в зале, но к своему изумлению, спустя минуту я обнаружил, что рядом со мной, встряхивая седыми кудрями, пляшет д'Обиньи, топают де Клар с сыновьями, подпрыгивает и вертится Альрик из Ньюторпа. Музыканты на хорах зала подхватили мелодию, и мы, с присвистом и топотом, пошли по кругу, взлохмаченные и раскрасневшиеся. И тут в наш круг ворвался епископ Найджел, начисто позабывший во хмелю о своем сане, и мы с еще большим воодушевлением принялись отплясывать этот дикий, известный еще со времен язычества танец. Будто в тумане я видел растерянное лицо Радульфа Тэтфордского, брезгливую мину Бэртрады, хохочущую Клару Данвиль, улыбающихся слуг и каменно невозмутимое лицо француза-кастеляна. Но нам было на все наплевать! Мы веселились как никогда.
Нечего и говорить, что после таких возлияний никто из нас наутро не смог подняться к ранней мессе.
Я проснулся только около полудня с чудовищной головной болью и едва сумел вспомнить, как Пенда тащил меня в опочивальню и стягивал с меня сапоги. Когда слуга снял с оконного проема ставень, свет больно ударил по глазам, и я поглубже зарылся в подушки, ворча, чтобы сегодня меня оставили в покое. Единственная мысль пульсировала в моей голове, отдаваясь еще большей болью — сегодня мне придется решить судьбу Гиты. Уж лучше бы хмель и вовсе не проходил.
И все же я вынудил себя подняться и спустился в большой зал. У одного из погасших каминов застал епископа Найджела Илийского, который понуро сидел в кресле, прикладывая ко лбу холодный край чаши. Мы вяло приветствовали друг друга, ни словом не упомянув о вчерашней оргии, однако епископ внезапно обратился ко мне с просьбой не предавать огласке историю с девушкой.
Я едва сумел сообразить, о чем речь. Оказывается, преподобный Найджел после пира умудрился затащить в свои покои одну из служанок. Молодой епископ выглядел сконфуженным, но я только рассмеялся и хлопнул его по плечу, заметив, что все останется между нами, но для верности не худо бы чем-нибудь одарить леди Бэртраду.
Епископ Илийский кивнул.
— Да, я уже догадался, что миледи графиня — непростая особа. И немудрено, что вы и та саксонка…
Он оборвал речь, быстро взглянув на меня. Но я, как бы не обратив внимания на его неловкость, вновь посоветовал епископу быть полюбезнее с моей женой. Окончательно сбитый с толку священнослужитель воскликнул:
— Раны Господни! Сэр, вы говорите так, будто благословляете меня приударить за вашей супругой!
— Разве такие вещи нуждаются в благословении супруга, ваше преподобие?
И только ближе к вечеру я наконец решился навестить Гиту. Но оказалось, что она, окончив торговые дела, уже уехала. Об этом мне сообщил Ральф де Брийар, который задержался, чтобы проследить за отправкой проданной партии шерсти. В его тоне, когда он говорил со мной, звучало спокойное превосходство и легкая насмешка. О причинах этого я побоялся раздумывать.
Мне следовало забыть о Гите и заняться иными вещами — тем, что врачует сердечную скорбь. Но все выходило наоборот — чем больше я убеждался, что никогда больше не смогу жить с Бэртрадой, тем острее становилась тоска. К тому же любезной благосклонности моей супруги хватило лишь до отъезда гостей. Желание изображать благонравную и хлебосольную супругу у нее тут же иссякло, и она обрушилась на меня с упреками в невнимании к ее особе, отсутствии новых подарков и даже в том, что я, якобы настроил епископа Илийского против нее.
Видит Бог, в последнем моей вины не было ни на йоту.