Чужак | Страница: 128

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

У Карины глаза наполнились слезами. Она схватила тяжелую мозолистую руку боярина Селяниновича и поднесла к губам.

Тут даже Микула смутился.

— Ладно, ладно, ведь и ты мне не чужая. Давай лучше подумаем, как тебя понадежнее схоронить. Как я уже сказал, отправлять тебя никуда не стану. Городец — усадьба не маленькая, найду, где спрятать. И братучадо пусть тут трется, мне один лишний рот не в наклад будет. А вот Третьяка я, пожалуй, ушлю с рудокопами. Он всегда при тебе состоял, не хочу, чтобы тут шастал да внимание привлекал. Ну, кажись, пока все. Так что иди, девица…гм, молодуха непраздная, почивать. В одной избе для приживал тебя пристрою, не обессудь. Сам же завтра в Киев переправлюсь, узнаю новости. А Любаве скажу, чтоб молчала о тебе. Она хоть и дура баба, а ослушаться меня не посмеет. И вот еще, я не скажу о твоем прибытии даже Бояну. Сама знаешь, каков он, пойдет правду вещать где надо и не надо. Хотя сейчас он вроде тихо сидит. Скорбит. Ведь Белёна как-никак была его любимицей.

Карина невольно ахнула.

— Что с ней?

И тогда Микула поведал, что несколько дней тому певунья киевская удавилась. Жихарь домой пришел, да еще со Стоюном, а она в петле болтается. Стоюн тут же умом и тронулся. А Жихарь что — похоронил жену как надо, даже дом спалил, якобы жилье это несчастливое. Сам же теперь в усадьбе Стоюна поселился, как ближайший родич и наследник. Но люди говорят — богатые требы Велесу Жихарь принес. А пошто — разве угадаешь. Может, так он скорбит, а может, благодарит подателя богатств, что теперь первым мастером в Киеве стал.

Он еще не закончил говорить, как Карина так залилась слезами, что Микуле пришлось ее успокаивать. Говорил, что и дитя может грустное родиться, раз мать волю горю дает. Но сколько бы ни утешал, Карина никак не могла остановиться. И страшно ей было, и горько за Белену. И казалось, что никогда к ней больше не вернется прежнее спокойное житье.

Микула, как и обещал, на следующий же день отбыл в Киев. А к вечеру почти половина жителей Городца столпилась на берегу, все глядели на город за рекой, где то начинало стучать, то смолкало било на вечевой площади. И дым плыл там, едкий, темный, совсем не похожий на дымы от урочища дегтярников. Но на другой день вновь сияло солнышко, освещая вышки Горы, белесыми облаками светлели цветущие яблоневые сады, сновали лодки у причалов Почайны. Кое-кто из зареченцев осмелился переплыть Днепр и принести вести боярыне Любаве. Оказывается, Дир не только ввел в город орду древлян, но и с их помощью разгромил слободки плотников-новгородцев, которых в последнее время немало поселилось в Киеве. Киев рос бурно, а так как новгородцы считались лучшими мастерами-строителями, им тут хорошо платили. Вот они и съехались в город. Себе на погибель, как оказалось, ибо Дир объявил их доглядниками Олега. Киевляне были возмущены его самоуправством, однако все же не пошли против своего князя, хотя кое-кто из новгородцев и стал бить в било, желая собрать киевлян и просить у них помощи. Не вышло. И теперь киевляне отсиживаются по усадьбам, опасаясь, как бы Дир с помощью тех же древлян не начал и им старые обиды припоминать. Люди ропщут, говорят, что даже наемники-хазары не посмели принять участие в резне, схоронились в еврейском квартале у Жидовских ворот. О боярине же Микуле сказывали, что он с другими нарочитыми людьми сидит на Горе, в детинце, где Аскольд объясняет, сколь важно сейчас держаться древлян.

Любава, узнав, что мужу ничего не сделалось, успокоилась. Зашла днем к Карине, новости поведала. Заодно порассуждала отом, что и впрямь не дело киевлянам стоять за новгородских пришлых, когда князь тех с войском на Киев идет. Ворчала, что по весенней поре набегов не учиняют, что Олег вообще покон забыл, раз готовится напасть, когда самая страда, когда надо хлеба да репища поднимать. Ведь войны войнами, а закрома наполнять нужно.

А вечером опять что-то горело в городе, опять начинало стучать и замолкало било. Зареченцы только переглядывались да благодарили богов за то, что Доля судила им поселиться в стороне от неспокойного Киева. И пусть надменные киевляне считают, что именно зареченцы наиболее доступны для находников, но пока получалось так, что лихие дела творятся именно в стольном граде.

Утром пришли новые вести, куда более тревожные. Оказывается, некоторые бояре да старшины концов требуют, чтобы князья вывели древлян за городскую черту, ибо те вели себя не как наемники, взятые на службу, а как самые настоящие набежчики: шастали по дворам, брали, что кому понравится, народ обижали. Однако князья во время рады отметили самых недовольных и наслали на них древлян. Ночью те сожгли усадьбы этих людей, даже порешили кое-кого из бояр. Такого в Киеве отродясь не бывало, чтобы князья своих же именитых людей трогали. Вот и думай теперь, кто друг, а кто враг. Правда, кое-кто даже доволен, что древляне в Киеве. Так, кузнецы торгуют с ними вовсю. Древляне плату уже получили, а так как оружие у них не чета киевскому, то они первым делом пошли по оружейным лавкам. Тот же Жихарь склады свои им раскрыл, стал вооружать. Люди не знают, к добру ли это. Жихарь-то мошну набивает, но люди сомневаются, не направят ли древляне это оружие против тех же киевлян. И Киев притих. Люди боятся, и нос за ворота высунуть. Ладьи к пристаням подходят, а перепуганные торговцы даже на мену не спешат. Микула же… Пусть боярыня не беспокоится. Он у Любомира на гостевом подворье остановился. А так как на раде он все больше помалкивал, его гнев князей не затронул.

Вечером того же дня в Городец прибыл гость. И не из Киева, а по реке на лодке-расшиве спустился. Задел лодкой о корягу в Черторые, до берега пришлось вплавь добираться. И сразу в Городец.

О госте Карине сообщил Гудим, беспрепятственно слонявшийся по усадьбе. Вот он, вернувшись под вечер в избу у забора, где тихой узницей жила-таилась Карина, и поведал о пришлом.

— Веселый он такой, да еще и гусляр. Песни поет такие, что боярыня Любава наслушаться не может. Да еще и дочку свою старшую все к нему под бок подсаживает. Здесь, оказывается, все его знают и любят. Вот Любава и привечает гостя, делится новостями да держит при себе, не советуя спешить в Киев, пока все не уляжется. А зовут молодого гусляра Кудряшом.

Карина встрепенулась. Попросила Гудима привести к ней гостя, но так, чтобы никто не проведал.

Кудряш пришел, когда на дворе уже смеркалось. Возник на пороге, а Карина только глядела на него, словно не узнавая. За прошедшие полгода изменился Кудряш. Вроде такой же веселый да прыткий, но какой-то иной, более мужественный, даже повзрослевший. И острижен иначе, кудри свои длинные обрезал коротко, бороду отпустил. Раньше воином казался, а сейчас, в рубахе до пят да в лаптях, с гуслями через плечо, — и впрямь только гусляром мог зваться. Рубаха его тоже не по-здешнему была расшита: у полян обереги-узоры все больше в виде цветов да петушков вышивали, а у Кудряша пестрой елочкой узор ложился.

— В Новгороде все так носят, — ответил Кудряш на вопрос Карины, а сам все обнимал ее, целовал в губы так, что толкающийся тут же Гудим даже захихикал.

Карина поняла, что Кудряшу еще никто не сказал о Белене. Язык, видно, ни у кого не повернулся, вот и она молчала. А Кудряш, погладив бесцеремонно ее по животу, спросил, мол, чье дите она носит? Никак, Селяниновича, раз он ее тут прячет. А может, и его, Кудряша, — и подмигнул хитро. Но тут же добавил: уж не Торира ли Ресанда ребенок?