Цыганка | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— О, Берта Па-а-а-вловна! – подняв трясущийся палец, говорил бывший цеховик. – Это была светлейшая го-лова-а! Она с ходу тебе называла суммы вложения, оборот, проценты… Она тебе всю карту дела выкладывала. А под рукой ни карандаша, ни листочка, ни, упаси боже, деревянных счетов. Разве сравнить с этими современными пустозвонами с ихними электронными считалками? Нет: Ротшильд! Морган! Рокфэллер! – вот кем она стала бы в другое время и в другой стране… – Трясущейся рукой старик достал конфету из вазочки, стал неловко разворачивать и уронил в чай.

После войны Берта с Мишей из Чирчика перебрались в Ташкент, купили на Асакинской половину домика — две комнаты, кухня, выходящая на террасу, – типичное ташкентское жилье середины века. Железную, крашенную серебрянкой печку зимой надо было топить. И Берта экономила на угле.

Мы с мамой часто бывали у них в гостях зимними вечерами; помню зябкого, в трех старых кацавейках, дядю Мишу.

— Бэрта, ребенок пришел! – взывал он к своей немногословной жене, и в эти минуты очень похож был на старого Чарли Чаплина, бродягу из «Огней большого города». – Ну дай же подкинуть уголек, Бэрта!

— А что, у нас холодно? – недоуменно спрашивала румяная Берта. – У нас совсем тепло. А если ты мерзнешь, так одень еще одну шмату…

Помню и летние вечера, жужжание мух в прохладе высоких потолков, стол на террасе, накрытый к чаю. Прозрачно-золотистое варенье из айвы в пиалах и желто-черная воронка над ними жадных ос — Миша, гони от ребенка эту заразу!

Дядя Миша, маленький, с поредевшей волной седых кудряшек, стоит надо мной с кухонным полотенцем, свернутым в жгут: гоняет ос. На добрейшем лице остервенение. Долгие разговоры и препирательства с Бертой на тему — а я говорю, варить кипятком их проклятые гнезда!

Нас с ним связывала большая любовь. Какая-то необъяснимая тяга друг к другу двух разведенных во времени душ. Бывало, он забирал меня из детского сада и вел в зоопарк. Моя рука и сейчас помнит шершавую мягкость его теплой ладони. Какое счастье, что физическое тепло вполне осязаемо входит в тепло душевное и остается в памяти до самого конца.

Я пишу эти строки в своем кабинете, в окне — волнистые холмы Иудейской пустыни, а сама я в то же время иду с дядей Мишей по улице Асакинской, вдоль трамвайных путей, осторожно перепрыгивая через трещины в асфальте; осторожно, потому что в кармашке моего синего платья — выклянченный у дяди Миши подарок: новорожденный черепашонок размером с гривенник. Ему и цена-то гривенник, только хлопот полон рот: сначала идти в дирекцию зоопарка, брать разрешение на покупку, тащиться с этой бумаженцией на другой край огромной овражистой территории, чтобы поставить печать и уплатить в бухгалтерию, и лишь затем в полутемном сарае за обезьяньими клетками выбирать в огромном деревянном ящике, в каше копошения сотен черепашат, твоего единственного друга с кожистым янтарным панцирем, тощей шейкой и змеиной головенкой, похожей на коробочку.

— Ну… бери любого и уже пойдем, – говорит дядя Миша, вытирая потный лоб носовым платком.

— Подожди…

— Ну это же такая чепуха, даже смешно… Они все одинаковые!

— Нет, не одинаковые, ты не понимаешь! Мы проводим у ящика еще с полчаса, я — свесившись по пояс внутрь, перебирая черепашат, похныкивая, что надо брать уже сразу двоих, или лучше… троих… А то ему будет скучно…

— Давай завернем его в лопух, – предлагает дядя Миша на обратном пути.

— Зачем?!

— Чтобы он не закакал твое такое прелестное платьишко.

— Нет, он задохнется! Нет, задохнется! Нет!!!

— Ай, не упрямься… – Он срывает лист лопуха над арыком и мы, ссорясь, вскрикивая, охая и несколько раз роняя на землю растопыренного черепашонка, наконец заворачиваем его в лопух, а он вытягивает шею, гребет по воздуху лапами, как упорный и безнадежный пловец в океане, и так хочется посильнее сжать нежный пружинистый панцирек, проверяя — не выпрыгнет ли при давлении наружу то, что внутри?

На каждой прогулке дядя Миша кормил меня мороженым и притчами. Мороженое выбиралось на лотке долго, чаще всего эскимо в серебристой обертке. Нет, не это! Вон то! Нет… то, что вы сейчас взяли, а потом положили…

— Дедуля, ну и балуете ж вы ребенка! Мы сидим с дядей Мишей на деревянных, еще холодных после зимы скамейках в Сквере Революции, мои ноги в сине-красных, с лакированными круглыми носами ботинках не достают до земли, на коленях развернут большой дяди Мишин носовой платок — чтобы не закапать, боже упаси, такое прелестное платьишко! Ну, слушай жизненную историю… И запомни ее навсегда… Летит старый орел над высокими горами, и несет он на спине своего сына, орленка. И говорит ему…

— Почему? Тот еще не умеет летать?

— Не умеет, – скорбно говорит дядя Миша так, что у меня отпадают все сомнения в реальности этого странного перелета. Правда, много чего стоило бы уточнить: куда они летят и зачем? И к чему такая срочность, что уж и не подождать, пока орленок станет летучим? Вообще к любой истории у меня готова масса дурацких вопросов, и дядя Миша никогда не скажет, как остальные взрослые, – замолчи, не перебивай, ты не умеешь себя вести, – будет терпеливо отвечать, но я вижу, как грустно покачивает он головой, как наливаются скорбью его глаза, и молчу.

Ну давай, что там за жизненная история с говорящими орлами…

— И говорит старый орел сыночку: «Видишь, дитя мое, я несу тебя через горы, через моря… так далеко я лечу и так мне тяжело, но я несу своего сына из последних сил… А ты, когда станешь взрослым и сильным, а я буду старым и слабым… понесешь ли ты меня на своей спине?..»

М-м… логично. Почему же дядя Миша грустно умолкает и укоризненно кивает собственным мыслям?

«Нет, – отвечает орленок. – Когда я стану большим, я понесу на спине своего сына…»

М-м… Тоже логично, ничего не скажешь: если орел будет таскать на спине папашу, кто тогда понесет малыша?

— А дальше? – спрашиваю я. – Орел рассердился? Сбросил сына в пропасть?

— Боже упаси, – пугается дядя Миша, – кто же бросает в пропасть своих детей…

— Но что же было дальше?

— А ничего. – Дядя Миша вздыхает. – Я же сказал тебе — это притча. У нее нет конца. Есть только высокий смысл, понимаешь? Ничего, ты еще вспомнишь и поймешь, ты потом оценишь…

Умер дядя Миша внезапно, ранней холодной весной. Лег с вечера спать и утром не проснулся. Дал же бог такую смерть, говорили в родне. Завидовали…

Я училась во втором классе и не помню, чтобы сильно горевала. Нет, я не была бесчувственной идиоткой, просто поток жизни проносил сквозь меня целый мир с такой сокрушительной силой, что я не успевала оборачиваться.

Оплакивать дядю Мишу я начала совсем недавно, сейчас, когда мне стало совершенно ясно, что я и в самом деле больше не увижу его никогда. Никогда. Это слово является нам в полном обнажении смысла именно в тот момент, когда притча подходит к концу, а нам так хочется продолжения. Хотя мы уже отлично знаем, как жестоко обрывается настоящая притча.