Так вот, он решил пробираться в Эрец-Исраэль. Уж погибнуть, говорил, так за своих… Но еще на несколько лет застрял в Европе: в составе этих секретных групп разыскивал и собирал тех, кто спасся из нацистских лагерей, и переправлял их в Эрец-Исраэль на латаных суденышках… Кстати, многие пробирались пешим ходом — через Румынию, Польшу… Вам известно, что с сорок четвертого по сорок восьмой год «Бриха» переправила порядка двухсот пятидесяти тысяч евреев в Палестину? Тебя я даже не высматривал, говорит Адам, знал, что погибла вся семья… И это было правдой… Ну, а потом, когда в сорок восьмом Израиль был провозглашен и сюда хлынули со всех границ сразу пять армий, он воевал здесь… Вы видели, конечно, останки грузовиков, что выставлены вдоль шоссе на Тель-Авив? Их называли «сэндвичи», потому что фанеру обшивали на живульку листами железа… Вот в таком «сэндвиче» Адам возил продовольствие в осажденный Иерусалим… И в Шестидневную воевал, конечно, тоже… Раза три был ранен… А в перерыве успел закончить университет, потом аспирантуру… Адам был выдающимся биологом, это между прочим, профессором в институте Вайцмана, заведующим лабораторией… Ну, а в Войну Судного дня воевал уже его сын Гидеон. Гиди хороший мальчик, сейчас ему пятьдесят пять, у нас вполне приятельские отношения… Вот как раз он и должен был сегодня меня встретить и доказать, что Адам не бросил меня, не смылся к какой-нибудь курве, а лежит как приличный человек в приличном месте… Но Гиди приболел… Сердце у него пошаливает… Надо делать «центур», я уговариваю, а он все тянет…
Из кухни выглянула Ольга — проверяла, не забрать ли пустую посуду, но я взглядом остановила ее, чуть качнув головой. Она молча показала руками — ничего, мол, больше? И так же молча я кивнула на опустевший чайник.
За окном, вровень с нашим столом, возникла кошка. Уселась, уставилась на нас не мигая…
— Мирьям… – проговорила я… – можно я задам вопрос наконец?
— Не надо. – Она загасила сигарету в пепельнице. – Понимаю, о чем вы хотите спросить. Я все расскажу… Знаете, впервые я рассказывала эту историю спустя тридцать лет после расстрела сотруднику музея «Яд ва-Шем». Он был наш хороший приятель и настоял… Тогда у них только закладывали Аллею Праведников, где сажали деревья в честь людей, которые не боялись спасать евреев в том аду… И он уговорил меня, что я должна совершить этот шаг… преодолеть себя… оставить память, сви-де-тель-ство!.. Потому что я свидетель. Я говорила ему: я не свидетель, нет, я покойник… я — дохлятина… Вот тогда мне было худо, в первый раз… Я выталкивала слова из самого нутра, а они не поддавались… Это было похоже на то, как долбят каменистую почву, или песчаную, лесную, всю прошитую корнями деревьев… Да-да… я выталкивала из себя слова, и перед глазами у меня был папа, как он хекал и всаживал лопату в лесную песчаную почву, а она не поддавалась, и он все хекал и бил по корням, и копал, копал нашу могилу… Вот тогда было страшно говорить, вытаскивать это из себя, из земли — на свет божий… Я стала задыхаться, и Адам оборвал интервью, прижал меня к себе и велел нашему приятелю уходить, катиться куда подальше со своей Аллеей Праведников… Но прошли годы… и с тех пор я уже столько раз повторяла этот рассказ самым разным людям, журналистам, ученым, даже на каких-то симпозиумах, где регулярно пытаются осмыслить этот непроизносимый кошмар, который они называют Катастрофой… У меня уже давно это выстроилось в такой, знаете, фильм… тяжелый, ужасный, но сто раз виданный… И не про меня. Я привыкла. Уже не чувствую, что рассказываю о себе… – Она судорожно затянулась последним дымом, со странной гримасой раздавила в пепельнице червячок сигареты и оживленно предложила: — Давайте-ка я так и стану говорить: она . Ладно? Она, ее, его, их … В хорошем рассказе нужна некоторая отчужденность рассказчика, не правда ли?
Ольга, улыбаясь, вынесла новый чайник с ягодным отваром.
— Как сегодня наш супчик? – спросила она, собирая посуду. – Понравился?
Ей никто не ответил.
Кошка за стеклом заметалась, пытаясь открыть лапой створку окна. Не могла смириться с зимой…
Мирьям закурила очередную сигарету, я же молча и тяжело смотрела на нее, вдыхая отравный дым и зная, что ночью буду задыхаться так же, как она, впервые рассказывая свою историю…
— Так вот, когда их выгнали на поляну и они увидели ямы, раздался вой, нечеловеческий звериный вой… Ямы копали мужчины, их для этого согнали раньше… Она увидела отца, который продолжал копать последнюю яму… Вокруг стояли полицаи и солдаты с ружьями, герр Менцель тут же, но в стороне… Наверное, этот вой звучал для него, истинного меломана, страшным диссонансом. – Она усмехнулась. – Можно только вообразить, какие он испытывал муки… А затем… затем приказали раздеваться и складывать одежду поодаль, в кучу. И с той минуты все происходящее долетало до нее — мы договорились, правда? – до нее … таким, знаете, нереальным эхом ночного кошмара. Потому что ведь этого не могло происходить на самом деле, при свете дня… Не могло! Она видела, как солдат брезгливо поддел штыком носочек на ножке Ицика, ее трехлетнего брата, показывая, что надо снять, и Ицик спросил: «Мама, что, будем купаться? Холодно же…»
Все тонуло в душераздирающем вопле, небо, деревья, поляна с глубокими ямами… И этот вопль стихал и стихал под ударами прикладов, под хруст костей… Видно, сначала был приказ беречь патроны… Потом это стало невозможно, они бы просто не управились … Началась беспорядочная стрельба, потому что люди заметались по поляне… Взрослые пытались спасти детей, как-то спрятать их… но поляна была такой большой и голой… И те, с ружьями… стали просто оглушать детей и швырять их в ямы… Знаете, что встряхнуло ее , уже послушно раздетую до рубашки, что как-то разом очистило ее зрение от пелены, оголило память, сознание до последней, пронзительной наготы бытия? – звонкий детский крик из ямы: «Папа, не сыпь мне песок в глазки!..»
Отец, вероятно, сошел с ума и все поддевал на лопату землю и засыпал яму, поддевал и сбрасывал, весело так, споро… пока солдат не шибанул его прикладом в затылок и он не полетел с края ямы вниз… И тогда она — мы ведь договорились? – она рванулась к деревьям, пробежала метров пятьдесят и ощутила сильный удар… упала… но какой-то тенью сознания — а может, это потом всплыло… слышала, как ее волокут за ноги по земле, бросают на что-то мягкое, теплое и влажное, что шевелится и стонет… И затем на нее обрушилась тьма…
Внезапно оборвались все звуки: умолк хорал, прекратился ливень снаружи… даже из кухни не доносилось звяканье посуды… Несколько мгновений тишина висела под сводами полуподвала, как бы раздумывая, во что перелиться; так струя вина пробирается по узкому горлу кувшина, чтобы хлынуть в бокал.
И через минуту с улицы хлынули чьи-то голоса, вкатились в калитку, заполонили двор грузинской речью… Им сверху торопливо и радостно отвечала Манана, голосом будто поднимая гостей, зазывая на террасу и в большой светлый зал наверху…
И там уже, внутри, голоса зазвучали раскатисто, звонко, с трехголосным смехом… И сразу же у нас, внизу, мечтательно и тревожно отозвался трехголосием хорал…