Оказалось, что за перевозку она должна уплатить шоферу четвертной (тут следовало подробное муторное объяснение, почему так дорого — воскресенье, шофер Федя собирался ехать с семьей за город, пришлось его уговаривать, пообещать и так далее) — у покалеченной в юридических сражениях Нины хватило только сил поинтересоваться, не должна ли она теннисному юноше за услуги грузчика.
Год прожила она здесь, словно от обморока отходила. Но однажды, нечаянно застав в зеркале свое бледное лицо на фоне облезлых, из чужой жизни обоев, очнулась, засучила рукава и недели две возилась с квартирой: обои клеила, красила окна и двери, вбивала дюбеля для книжных полок. Она все по хозяйству умела, и ловко у нее получалось, руки были ладные.
Потом появился Матвей…
Судьба столкнула их в трамвае, кстати, на Верхней Масловке, — в тот день Матвей засиделся у Анны Борисовны, а Нина возвращалась из редакции с толстой рукописью в пасмурного цвета папке. Она висела над могучим невозмутимым дядькой в затертой тирольской шляпе с двумя эфирными перышками на боку. Дядька величественно смотрел в тряскую книгу. Нина сверху заглянула в страницу. «Ложись, Роза, — сказала мать. — Ложись и отдохни. Тебе нужно обсохнуть…»
Тут она почувствовала, что на нее пристально смотрят, обернулась и поняла, что знает этого человека, кто-то когда-то знакомил их, только — где? на спектакле? на выставке? в частном доме? Она припомнила, что занимается он не то театрами, не то кино… словом, что-то богемное. Настроение у Нины в тот день было на редкость отвратительным, возобновлять знакомство с полузабытым человеком совершенно не хотелось, но на нее смотрели, ее просто рассматривали, ожидая, по-видимому, ответного узнавания. Деваться было некуда, она чуть кивнула ему и улыбнулась.
Матвей между тем ее не узнал, просто рассматривал интересное женское лицо и рассеянно думал, что пластический строй этого лица напоминает образы готических храмов. В юности он привязывался к понравившимся людям, выклянчивая согласие позировать. В последние годы устал.
Когда женщина кивнула ему и улыбнулась вымученной улыбкой, он тоже вдруг припомнил ее, и тоже — смутно! — какое-то мимолетное, трехлетней давности знакомство — в поликлинике? в диетической столовой?
Он стал пробираться к ней, обрадовавшись, что будет писать ее портрет и не надо долго объяснять — кто он, почему пристает и что ничего плохого не хочет.
Остановок пять потребовалось на выяснение, где и при каких обстоятельствах они сталкивались, пока, наконец, не нащупали Луневых, общих знакомых, семью врачей, обогревающих людей от искусства.
У Луневых по воскресеньям было нечто вроде салона, к ним «приводили». Привели как-то и Матвея, но он не засиделся там: два-три воскресенья, не больше, он вообще не любил праздных разговоров и разношерстных компаний. В одно из этих трех воскресений привели и Нину. В то время «Иностранка» публиковала роман латиноамериканского писателя в ее переводе. Месяца три о романе модно было упоминать, и Нину затаскали по всевозможным престижным домам.
Теперь Матвей понимал, почему он не сразу узнал эту женщину. Она сильно изменилась. В лице что-то… помесь потрепанной гордости и подуставшего презрения — «спасибо, сыта по горло».
— Так я буду писать вас, — полуутвердительно, полувопросительно сказал он.
Она вяло улыбнулась:
— Вот уж нет… Простите, голубчик, ни времени, ни сил, ни желания. Ой, не проехать бы мне… Буду пробираться к выходу…
— Нет, погодите, — он расстроился, — как же так! Ну что вам — жалко, что ли? Три-четыре сеанса!
— Знаю я эти три-четыре, все тридцать четыре выйдут… — Она проталкивалась к дверям.
— Постойте, я с вами…
Они вывалились с толпой из дверей трамвая.
— В кои веки встречаешь лицо, которое хочется написать, и на тебе! — хмуро сказал Матвей. — Добро, была бы какая-нибудь колхозница с рынка, а то интеллигентный человек, по выставкам наверняка бегает.
— Вот как раз колхозница вам бы не отказала, — Нина улыбнулась и взяла его под руку. — Не обижайтесь, Матвей. Может быть, после. Года через два-три.
— Может быть, когда-нибудь… — пробурчал он. Ему было скучно, возбуждение от предвкушения близкой работы пропало. Он злился. В то же время на кокетку Нина похожа не была. Бог ее знает, может, и вправду человеку не до портретов.
— Мне теперь на метро, — сказала она с виноватым лицом. Брови у нее были подвижные, взлетные, глядя на них, думалось: «по мановению».
— Ну, идемте, — он вздохнул, — провожу вас…
— Да не беспокойтесь, я сама прекрасно дойду. Время позднее, вас дома ждут.
— Нигде меня не ждут! — огрызнулся он. Вышло это фатально, и он рассмеялся. — Нет, правда. Сегодня я собрался ночевать у Кости Веревкина, в мастерской. Там диванчик есть, такой сугробистый, называется «Матвееве ложе»…
— Понятно, — сказала Нина. — В том смысле, что семейное ложе занято?
— Да, — ответил он просто, и они пошли к метро. — А разменять, знаете, никак не удается. Уже три года… Говорят, нужно маклера искать или советоваться с опытным в этом деле человеком. У вас случаем нет в знакомых специалиста по обменам?
— О, — Нина качнула головой, — есть. Огромный специалист. Но я вас ему не отдам, в вас есть что-то симпатичное.
Привязчивый художник сел с Ниной в вагон, доехал до «Коломенской» и даже довел ее до самого подъезда, может быть, надеялся еще уговорить позировать.
Она остановилась:
— Мне жаль, что я оказалась такой неприступной моделью. Но бывают обстоятельства в жизни, когда тошнит от собственной физиономии. Какие уж там портреты!
— Я ж не предлагаю вам фото восемь на двенадцать! Что за примитивное отношение к живописи!
Вдруг она подумала, что художник наверняка голоден. Сейчас поедет через весь город в пустую мастерскую Кости Веревкина, где, надо полагать, обеда под ватной бабой ему не оставили. В конце концов, человек плелся за ней к черту на кулички, пусть за своей какой-то надобностью, но проводил же.
Надо покормить его. Только поделикатней, чтобы не обиделся.
— Вот что, Матвей, — сказала она решительно. — Существует борщ. Украинский, жирный, с чесноком. И вареное мясо из кулинарии. Я бы поджарила вам его ломтиками, с лучком…
— Скорее!! — взревел художник…
…Ели они от души — дружно, молча. Нина в тот день набегалась по редакциям и только перехватила в одном буфете убитый и сухой, как осенний лист, сырник со стаканом томатного сока, поэтому не чинясь налила и себе и Матвею по глубокой тарелке борща, и мяса нажарила вдоволь, и даже в хлебе себе не отказала. Потом сварила крепкий тягучий кофе. И пили молча, и это молчание не тяготило, а согревало домашним кухонным теплом.
Матвей допил кофе, впервые за ужин разогнул спину, словно завершил тяжелую работу, огляделся.