Все было здесь настоящим, подлинным: я, всю свою жизнь прожившая в мастерских, детским чутьем, нюхом, отполированным скипидаром и лаками, всегда отличу вещи, годами простоявшие в мастерской, от принесенных музейными работниками. Все эти, заляпанные красками табуреты, полки, высокий мольберт, берет и плащ на гвозде — были самыми настоящими, кроме того, их можно было опознать по натюрмортам художника.
А на его автопортретах можно было узнать моего мужа, всю жизнь, с молодости, очень похожего на Сезанна…
Сначала мы были совсем одни, удачно попали в пересменку между туристическими группами, и Борис говорил о том, как сильно повлияли на творчество Сезанна барочные элементы фонтанов на площадях Экс-ан-Прованса. Например, этого знаменитого фонтана с дельфинами, сплетающими над головой свои хвосты…
— Вся организационная сила этого художника, — говорил Боря вполголоса, — сосредоточена в нем самом, на площадке, где нет ничего декоративного. Вся внутренняя жизнь Сезанна — это приспособленное к работе пространство…
— Ван Гог очень любил и ценил Сезанна, — встряла я.
— А Сезанн называл картины Ван Гога возмутительной мазней, — заметил на это мой муж. — Что лишний раз говорит о том, как все сложно в мире художников.
«Я невольно вспоминаю знакомые мне работы Сезанна: он так ярко, например, в „Жатве“, передал то, что есть терпкого в природе Прованса. Она теперь не та, что весной, но я люблю ее не меньше, хотя здесь все постепенно выгорает.
Повсюду сейчас глаз видит старое золото, бронзу, даже медь; в сочетании с раскаленной добела зеленой лазурью неба это дает восхитительный, на редкость гармоничный колорит…»
Появилась бесшумная группа японских туристов. Терпеливо притиснувшись друг к другу в тесном пространстве между мольбертом и старым табуретом, они внимательно слушали экскурсовода.
Мы же спустились в сад, круто уходящий вниз, в довольно глубокий овраг, усеянный мазками желтых и лиловых цветков, постояли под влажными тяжелыми ветвями…
В тишине из открытых окон мастерской доносился голос экскурсовода…
Минут через пять группа японцев вышла, туристы рассеялись по двору — кто-то кинулся покупать в киоске открытки с видами мастерской, с пейзажами и натюрмортами Сезанна, кто-то уселся с устатку прямо на сырой некрашеной лавочке, на огромном пне во дворе…
Один позировал жене для фотографии — на крыльце, на фоне рассохшейся облупленной двери в дом. Когда щелкнул фотоаппарат, он обернулся, увидел Бориса, замер на мгновение и вдруг сказал жене по-английски:
— А теперь — меня с Сезанном.
И мы с его женой одновременно рассмеялись…
Возвращаясь в город, мы выбрали дорогу через мост, идущий поверх двух поперечных улиц. Я наклонилась и внизу слева, параллельно мосту заметила длинную глухую стену монастыря, на которой висела табличка «monastires clarisses». В стене была открыта узкая дверь, на пороге которой стояла опрятная пожилая монахиня в черном одеянии, с белейшим платком на голове. Она раздавала небольшой терпеливой очереди бедняков и клошаров пайки съестного. Очередь состояла из несколько чернокожих, двух забулдыг с собаками, трех старых женщин. Каждому монахиня вручала батон хлеба и увесистый пакет. За спиной ее, в сумраке распахнутой двери, на полу угадывались ящики со снедью.
«Ты, может быть, помнишь контору городской лотереи Моормана в начале Спуйстраат? Однажды я проходилтам дождливым утром, когда у дверей в ожидании лотерейных билетов стояла длинная очередь. Состояла она по большей части из старух и людей такого сорта, глядя на которых нельзя сказать, чем они занимаются и на что живут, но у которых, вне всякого сомнения, хватает забот, неприятностей и горестей… Эта небольшая группа — олицетворение ожидания — поразила меня и, пока я набрасывал ее, приобрела для меня более глубокий и широкий смысл, чем раньше… Да, такая суета приобретает смысл, когда через нее постигаешь проблему бедности и денег. Так случается при виде почти каждого скопления людей: надо вдуматься в причины, собравшие их вместе, и тогда поймешь, что все это означает… Как бы то ни было, я делаю на этот сюжет большую акварель. Пишу я и другую акварель — скамья, которую я видел в маленькой церквушке на Геест, куда ходят обитатели работного дома. Называют их здесь очень выразительно: сироты-женщины и сироты-мужчины.»
Мы остановились на мосту, чтобы досмотреть сценку, хотя Боря считал, что это неприлично, и все время тянул меня прочь. Неподалеку от нас на мосту стоял и курил коренастый пожилой мужчина. Затягиваясь сигаретой, прищурив глаза, он внимательно и долго глядел туда же, куда и мы, на очередь неимущих, терпеливо дожидающихся своего воскресного провианта. Наконец придавил окурок о перила моста и, не торопясь, мимо нас направился вниз, чтобы присоединиться к этой очереди сирот-мужчин и сирот-женщин…
И в этот момент торопливо, и как бы взахлеб застучал по перилам моста, по мостовой, по нашим курткам и кепкам постылый холодный дождь, — словно спохватился, что утро потеряно, выдано совершенно задарма и незаслуженно всем этим прохожим, туристам, бродягам, монахиням, фонтанам, платанам и голубям…
* * *
Экс-ан-Прованс был последним городом на нашем пути в этой поездке. Назавтра утром мы должны были добраться до аэропорта в Марселе.
Книга писем Ван Гога была прочитана, все зачеты, как казалось мне, сданы. Иногда вечером, лежа перед сном в очередном номере очередного отеля, я принималась опять листать ее, возвращаясь к тому или другому письму, — прощалась с книгой, поскольку по опыту знала: вернувшись домой, я ставлю книгу на полку, никогда больше к ней не возвращаясь. Книга, сопровождавшая меня в путешествии, становится как бы неотчуждаемой частью тех мест, отдаляется от меня, образуя в памяти кокон времени… Но хрипловатый резкий голос художника — я знала — будет еще какое-то время звучать в моих мыслях, так же, как с безмолвной нежностью будет отвечать ему голос брата…
* * *
С пребыванием в Сен-Реми в жизни Винсента закончился период Юга. И хотя он писал брату: «Сам видишь — на юге мне везет не больше, чем на севере. Всюду примерно одно и то же.» Тео решает перевезти его поближе к себе… Париж с его бестолковой суетой, толпами, вернисажами и бесконечной враждой между группами и направлениями в искусстве, был противопоказан измученным нервам художника.
По рекомендации «папаши Писсарро», Тео списывается с неким доктором Гаше из Овер-сюр-Уаз, деревушки в тридцати километрах от Парижа. Странный эксцентричный человек, специалист по меланхолии, он и сам, как впоследствии уверял Ван Гог, мог бы стать самому себе пациентом. Ярко-рыжий (из-за цвета волос ему дали прозвище «Доктор Шафран»), с васильковыми глазами, орлиным носом и выступающим подбородком, доктор Гаше являл собой классический образ городского чудака. Тем не менее, его привечали многие художники, дарили ему картины: например, первое, что увидел Винсент в его огромном захламленном, похожем на антикварную лавку, доме была «Обнаженная» Гийомена, и Ван Гог долго любовался картиной, посетовав только, что Гаше не взял ее в раму.