— И что… со временем… я смогу с честью… занять кресло… самого Бирюзова!..
— А почему бы и нет? — Она глядела на его истерику с недоумением. — Преемственность в творчестве — благородная и, кстати, неизбежная традиция… Тогда знаменитый Бирюзов сказал, что для такой выдающейся фигуры, как Петр Авдеевич, их театр — просто убогая контора и что лучше всего ему подойдет должность Эккермана при Гёте. И, доказав этими словами, что он ревнивый и трусливый индюк, повесил трубку.
Петя, казалось, развеселился страшно. Он повалился грудью на стол, лбом чуть ли не в сахарницу, всхлипывал и вскидывал головою, как взнузданный конь. Старуха пыталась еще что-то добавить, но он ее не слышал.
Наконец откричался, утерся носовым платком и умолк. Некоторое время он бесцельно переставлял на столе чашки, плетенку с конфетами и бессмысленно улыбался.
— Понятно, почему он даже не захотел говорить со мной, — пробормотал он несколько минут спустя. — Секретаршу выслал… А дело было на мази, меня рекомендовал Сбросов, и каких усилий все это стоило…
Он заторможенно глядел, как она подлила себе в чашку кипятку, и проговорил медленно, с эпическим спокойствием:
— Знайте, что сегодня вы погубили меня, ужасная старуха…
— Не драматизируй, — отмахнулась она. — Все к лучшему. Мне вообще не нравилась эта затея. Что это за работа — состоять цербером при режиссере и загрызать чужие пьесы? Сядь и напиши свою, если тебе есть что сказать.
— Вы и Матвею много напакостили своей глупостью, — ровным голосом продолжал он, не слыша старуху. — Его никогда не примут в Союз художников, и не потому, что он «слишком левый», а потому, что вы, именно вы звоните тем, от кого прием зависит, и с великолепным идиотским апломбом заявляете, что Матвей — гений, что все они просто обязаны принять его в Союз и записаться в порядке алфавита к нему в ученики.
— Твоя ирония бездарна, потому что так все и есть.
— Вот именно. Остается удивляться, как это до сих пор Матвею не изменила выдержка и он не схватил ваш же скульптурный молоток и не проломил им ваш феноменальный череп!
— В наше время, — невозмутимо ответила старуха, — художник всегда находил в себе мужество признать, что другой — гений.
— В ваше время многое выглядело по-другому, но и тогда были умные люди и такие, как вы, — обладающие гибкостью швабры… И прекратим эту грызню. Вы все равно ничего не поймете, потому что не слышите и не видите других людей…
Он сказал «прекратим», но уже сам не мог остановиться. Все внутри у него дрожало от ненависти, все было отравлено горечью. Хотелось припомнить ей все обиды за эти пятнадцать лет, с первого дня до сегодняшнего.
— И зачем вы так скверно говорили о Мише? — встрепенулся он, обрадовавшись, что вспомнил очередную гадость старухи. — Жуликом обозвали, хотя прекрасно знаете, что он не жулик, а нормальный человек и уехал не почему-либо, а полюбив и женившись, и это его личное дело, в конце концов! Это вы могли запросто шляться по Елисейским полям туда и обратно, а для нас это вопрос перелома всей жизни, и если человек выбрал то, а не другое, так и не вам судить его!
Он говорил это запальчиво, возмущенно, хватая тарелки и с грохотом сваливая их в раковину. Все, что он говорил, казалось ему убедительным, но старуха, откинувшись в кресле, так весело и откровенно любовалась этой вспышкой, так небрежно, слегка в наклон отставив палку, вращала ею, что он запнулся на полуслове и молча, остервенело крутанул вентиль крана.
— Я и не подозревала, что ты так горячо любишь Мишу, мальчик, — с удовольствием проговорила она.
— Я не люблю Мишу, и вы это знаете! — он перекрикивал шум воды. — Но меня возмущает несправедливость!
Она помолчала мгновение, словно высматривая наиболее уязвимое место для удара, и наконец сказала торжественно:
— Мальчик заговорил о справедливости. Забавно…
Он резко завернул кран. Стало зловеще тихо, только последние упущенные капли звонко тяпнули по краю торчащей из стопки тарелки. Побледневший, с мокрыми подрагивающими руками, Петя обернулся к старухе.
— Остановитесь! — сказал он тихо. — Я доскажу за вас, — шагнул к ней, глядя светлыми, неподвижными от ненависти глазами. — Пятнадцать лет назад вы подобрали и пригрели голодного общежитского щенка. Вы дали ему крышу над головой, привили вкус к живописи, литературе, театру — к искусству! Вы обучили его, вы развили его душу, и главное — главное, частенько попросту кормили его, со-дер-жа-ли! Например, последние месяцы вы его содержите, этого бессовестного тунеядца, не получая взамен никакой благодарности. И вот теперь этот щенок, выросший за пятнадцать лет в шелудивого пса, смеет что-то тявкать о справедливости! Вам — высокому образцу добродетелей и талантов — о справедливости! Ведь так? Ведь вы это собирались сказать? Говорите. Скажите наконец все, и довольно. Но предупреждаю: на этот раз я уйду навсегда! Итак: вы именно это собирались сейчас сказать?!
Несомненно, старуха собиралась сказать именно это. Но он видел, что она струхнула, и знал, что сейчас она пойдет на попятный.
— Петька, ты болван! — сказала старуха сурово. — Ты собачий идиот, мальчик!
Большой грубой ладонью она обхватывала набалдашник палки, словно хотела смять его, как ком глины.
От величественности престарелой императрицы и следа не осталось.
— Налей мне еще чаю, психопат. — Ее глаза, живые верные глаза полевого зверька, глядели затравленно.
Это был пик его торжества. Он выдохнул, чувствуя себя вконец измочаленным, вернулся к мойке и молча, подпрыгивающими руками домыл посуду…
* * *
Под утро папа все ходил, ходил по дому, хлопал дверьми, ронял что-то. Ходил по дому в подштанниках, сердился, негромко выговаривал Стасику ворчливым голосом. И ей сквозь сон казалось — это он на нее сердится, и хотелось спать — скорей бы он спустился в свою водолечебницу, никогда утром поспать не даст.
Еще накануне вечером они, двое младших — Аня и Станислав, уговорились поехать в Нахичевань. Конка туда и обратно, и чтобы дома не знали. Ехали кутить и шататься. Стасик напечатал заметку о гастролях театральной знаменитости, Стасик получил первый гонорар — семь рублей! — огромный гонорар для гимназиста последнего класса. Итак, конка туда и обратно, и чтоб дома не знали…
До блеска начищенный двугривенный в кудрявом ухе духанщика пускает зайчики в подносы с халвой и миндалем. Стасик сказал ей тихо: «Это значит: „Меньше двугривенного и слышать не хочу!“ — И она загоготала неприличным своим басом. — Фи, Аня, разве девочки так смеются?» Стасик всегда смешил ее до колик в боку…
…Слышно, как увесисто протопала по коридору Наталья — понеслась ставить самовар. Значит, скоро швейцар Ибрагим придет наверх за чаем. Добряк Ибрагим всегда одаривает детей конфетами. Сует по-воровски в руку, чтобы доктор не видел. Доктор — противник конфет.