Лицо у него было скучное, обыкновенное донельзя, ничем не примечательное. Бывают люди, которых с первых же минут знакомства так и тянет окрестить «бесцветными». Они иногда потом могут оказаться и умными, и хитрыми, но большей частью первое впечатление и есть самое верное. Вот таким он и выглядел – сереньким. Все черты лица какие-то мелконькие – рот маленький, как говорила моя бабка, в куриную гузочку, губы узкие, нос невыразительный, глаза неопределенного цвета. Желчное какое-то выражение на лице, словно он давненько мается язвой или, того похуже, геморроем. Совершенно не военное лицо. Война, конечно, не спрашивает и не отбирает по внешности, и форму вынуждены надевать самые разные люди, но это тот случай, когда его бухгалтерская физиономия ну никак не гармонировала с формой. Хотя никак нельзя сказать, будто она сидела на нем, как на корове седло. Наоборот, все пригнано, все по размеру, ладненько. Просто лицо никак с военной формой не сочетается, хоть тресни. Ему бы где-нибудь в ЖЭКе бумажки перебирать или на счетах щелкать…
Совершенно невоенный, бесцветный такой человечек, унылый, как промокашка. Но он у меня до сих пор перед глазами, в память впечатался…
Удальцов как-то сразу стушевался, отошел в уголочек, а там и вовсе вышел. Мне показалось, он этого типчика боялся. Даже ростом словно бы ниже стал, сутулился. Совершенно на себя не похож.
Коптилка светилась тускло, в углу топилась «буржуйка» – уже почти прогорела. Майор встал мне навстречу, воскликнул этак воодушевленно:
– Ну вот и прекрасно, что пришли, рад вас видеть…
И мне он показался фальшивым насквозь. Оживился он, даже суетился чуточку, старался показать, что он мне действительно рад, всерьез – но никак у него не получалось лицом отразить чувства. Оно у него было словно бы ниточками на затылке зашито наглухо, так что не получалось нормальной человеческой мимики. Видел я похожее у обгоревшего танкиста, которого подштопали хорошие медики: кожа вроде бы нормальная, ни следа ожогов, но лицо совершенно неподвижное, как у статуи. Очень походил он на того танкиста.
– Садитесь, – говорит. – Вы правильно сделали, что пришли. Человеку в первую очередь нужно жить, а все остальное приложится. Самое главное для человека – жизнь…
Я сел, положил шапку на стол. В голове был совершеннейший сумбур, я уже немного опамятовался, и стало казаться, что это какой-то дурной розыгрыш. А он продолжает, обходительно, вкрадчиво:
– Я вашей беде могу помочь достаточно легко. Вот только сначала нужно обговорить некоторые неизбежные детали. Понимаете, мы с вами взрослые люди, нужно же соображать, что бесплатно на этом свете ничего не дается…
И тут меня, в моем раздрызганном состоянии чувств, как током ударило. В голову, когда услышал о какой-то плате, полезла совершеннейшая чушь: а вдруг это просто-напросто…
Он смеется одними губами, так, будто читает мои мысли. Также безжизненно смеется, не отражая это мимикой:
– Вот придумаете тоже! Ну при чем тут вражеские шпионы? Вы же взрослый человек, офицер, вторую войну топчете… Слышали вы когда-нибудь о шпионах, способных заговорить человека от насильственной смерти?
Я, точно, подумал в смятении: не шпион ли, часом? Плату ему подавай… Интересно, чем же платить офицеру с передка? А он продолжает:
– Клянусь вам чем угодно, со шпионами, как и с немцами, не имею ничего общего. Я свой. Для него свой, – кивнул он в ту сторону, куда на цыпочках ушел Удальцов. – А теперь и для вас тоже, если договоримся. Та плата, про которую я говорю, со шпионажем ничего общего не имеет. Снимите шинельку, вам, по-моему, жарко. Разговор у нас долгий…
Меня, в самом деле, бросило в жар, хотя буржуйка почти прогорела, а на дворе стояла натуральная зима. Снял я шинель, повесить вроде бы некуда, положил ее на колени. Все равно было жарко, душно, как в бане, я даже верхние пуговицы гимнастерки расстегнул…
И тут меня как кольнет что-то в ямку у ключицы… Острое что-то. Боль нешуточная…
Полез я туда машинально рукой и вытащил крестик на цепочке. Нет, я тогда был неверующий да и теперь… не сказать, чтобы сознательно примкнувший к этому идеологическому течению. Жена, понимаете… Нет, и она была не особенно верующей. Просто… Да, наверное, тот случай, когда хуже не будет, рассуждала она. И определенно надоумил кто-то. Тогда для религии были сделаны определенные послабления, открылись новые церкви… Вот она и ходила за меня свечку ставить, плохо представляя, как это вообще делается. Ну, надоумили ее какие-то старухи из тамошнего актива, крестик всучили… Она мне и надела. Я с ней спорить не стал – и не стал потом снимать. Так оно, знаете… Веришь не веришь, а – спокойнее. Я же рассказывал, как из консервных банок солдатики вырезали. А мой был – настоящий, не знаю уж, были у них свои мастерские, или им кто-то помогал, но крестик был настоящий, штампованный из металла, с цепочкой…
Я его вытащил машинально, он и повис на гимнастерке. Крестик меня и кольнул – встал горизонтально меж шеей и воротом, как распорка, оцарапал… Качество исполнения было плохое, вот уж точно – военного времени, на металле остались заусенцы…
И тут моего майора ка-ак перекосит!
Я и слова не подберу. Понимаете, у него физиономия вдруг поехала, будто пластилин на огне. Стянулась на одну сторону, так что ухо оказалось чуть ли на месте носа, потом уши словно бы к подбородку съехали… Жутко было смотреть. И все это на моих глазах происходило с человеческим лицом. Мяло его, корежило… Будто голова стала резиновой, и ее изнутри распяливают пальцами и так, и эдак… У человека так не бывает. Невозможно.
Я так и охнул:
– Господи боже ты мой!
Так и произнес. Почему? Спросите что-нибудь полегче. По-моему, иные вроде бы давным-давно сгинувшие из обращения словечки в нас, оказывается, засели глубже, чем можно было думать. Ну, там: «Бог ты мой!», «Боже упаси». Совсем не обязательно нужно быть верующим, я так думаю…
Тут его стало бить и корежить всего. Вскочил из-за стола, дергается, как током его бьет, уже весь как резиновая кукла, изнутри управляемая пальцами совершенно хаотично… Жуть – не приведи господи… Тьфу ты! Ну вот, видите? «Не приведи господи». Совершенно машинально, для красоты стиля…
В общем, зрелище было жуткое. Он корежился, дергался, временами превращался из человека непонятно во что – не дай бог во сне увидеть – потом опять как бы пытался собраться. Помню, как он визжал благим матом:
– Ты кого мне привел?
Вот именно, это был визг, да такой пронзительный, что уши не просто закладывало – сверлило. Огонек коптилки плясал, казалось, у него не одна тень, а с полдюжины, все стены были в дергавшихся тенях, и по углам словно бы глаза зажглись, парами, живые такие огоньки, осмысленные…
И тут я вскочил, рванул оттуда, как-то сообразив подхватить шинель и шапку, не разбирая дороги, налетел в сенях на что-то твердое, оно развалилось, ногу ушиб, плечо, лоб, но боли не почувствовал, вывалился из дома, выскочил в ворота и припустил по улице что было мочи, и все время мне казалось, что в уши кто-то свистит и хохочет совершенно нелюдским образом. На улице стало чуточку легче, словно опамятовался. Но останавливаться и не подумал – лупил прямо к дому. И, знаете, все также посвистывал ветерок и мела поземка – но снег, вот честное слово, так и плясал вокруг меня, складывался в какие-то почти явственные фигуры, чуть ли не плотные, и они за руки хватали, а я сквозь них проламывался…