Душка профессор не обманул их ожиданий. Первый вопрос касался новаторской работы по метаболизму недавнего Нобелевского лауреата сэра Ханса Кребса. При этом требовалось покинуть земные границы.
«Представьте себе, что вы живете не на Земле, а на Сатурне. Опишите цикл Кребса, подставив на место кислорода азот. Начертите подробную схему».
Второй вопрос, по выражению Пфайфера, был «послаще». Он касался обмена сахара в организме. Иными словами, преобразования сахара в вещества, необходимые тканям.
«Даны пять молекул глюкозы. Сколько требуется аденозинтрифосфата и фосфата для преобразования ее в гликоген? Сколько при этом образуется двуокиси углерода?
Дайте поэтапное обоснование».
В одном отношении Гарвардская школа медицины по-прежнему напоминает храм Эскулапа: глубокие шрамы здесь порой рубцуются за одну ночь. Так случилось и с первокурсниками. Уже на следующее утро на лицах студентов, собравшихся в зале «С», чтобы слушать продолжение рассказа профессора Пфайфера о приключениях аминокислот на пути их превращения в идеальный белок, не было никаких следов вчерашних страданий. По всей видимости, не осталось их и в душах будущих медиков.
Профессор, ни словом не обмолвившись о вчерашней работе, немедленно углубился в захватывающие особенности аминокислоты под названием аргинин. Он понимал, что студенты мучаются неизвестностью, и они это видели. От этого общее напряжение лишь усиливалось.
Наконец, секунд за тридцать до конца лекции, Пфайфер глубоко вздохнул и спокойно объявил:
— Да, насчет вашей работы. Мне очень приятно вам сообщить, что среди вас есть те, кто показал очень высокий результат. Двоим я поставил девяносто восемь, а одному даже девяносто девять баллов. — И с улыбкой добавил: — Высший балл я принципиально не ставлю никогда и никому.
Профессор выдержал паузу, перевел дух и продолжил:
— Конечно, были и такие, кто — как бы это выразиться? — еще не совсем уловил суть предмета. Достаточно сказать, что самую слабую работу я оценил в одиннадцать баллов. Но в целом отмечу, что большинство сгруппировались где-то в районе пятидесяти пяти и имеют все шансы успешно сдать курс в целом.
Зал наполнился взволнованным шепотом. На прощание Пфайфер объявил:
— Оценки будут вывешены на обычном месте завтра рано утром. Всего хорошего, джентльмены.
Он развернулся и вышел.
Вслед за ним в коридор потянулись и студенты, и все слышали, как Питер Уайман сказал:
— Интересно, что я такого упустил, что не заработал этого последнего балла?
* * *
Профессор Пфайфер имел обыкновение являться на факультет не позднее шести часов утра, с тем чтобы несколько часов до лекций посвятить исследовательской работе в тиши лаборатории. После зачетов он вывешивал оценки на доске объявлений возле аудитории, из деликатности обозначая лишь инициалы студентов, после чего удалялся к себе в лабораторию.
Надо ли говорить, что на другое утро ранних пташек оказалось множество? Бледный полукруг небесного светила еще только показался над горизонтом, а пять или шесть человек уже вышли к стене, получившей с недавних пор наименование «Стены плача».
Другой традицией было то, что студенты, даже некурящие, узнав свою оценку, прижигали собственные инициалы кончиком зажженной сигареты.
Барни появился в семь часов. Беннет уже был на месте.
Он не улыбался.
Но и не хмурился.
— Ну, Ландсманн, какой счет?
— Ливингстон, — серьезным тоном ответил приятель, — у нас с тобой — серединка на половинку. Вот, смотри!
Он показал на список, в котором шесть имен уже были сокрыты от посторонних глаз. Среди них — обладатели невероятных девяноста девяти и девяноста восьми баллов. Против одиннадцати баллов и пары средних результатов еще курился дымок.
— Во сколько же ты пришел, Бен?
— Без четверти, и эти дырки уже были тут. Мы с тобой, похоже, следуем принципу греческой философии — «ничего слишком». У меня семьдесят четыре. А у тебя — семьдесят пять.
— Откуда ты знаешь? Мне только что пришло в голову, что у нас с тобой инициалы одинаковые.
— Не волнуйся. Я подписал работу полным именем — Беннет А. Так что семьдесят четыре — у меня.
Лицо Барни снова обрело румянец.
— Эй, Ландсманн, а мы с тобой молодцы! И как же мы с тобой заметем следы?
— У меня при себе традиционное орудие.
— Ты же не куришь!
— Нет, конечно, но иногда хожу на свидание с недостаточно просвещенными юными леди, которые дымят.
Из внутреннего кармана пиджака он извлек серебряный портсигар. Достав тонкую, длинную сигарету, он зажег ее такой же серебряной зажигалкой. На обоих предметах была монограмма — или клеймо.
— Вот это штучка! Бен, дай-ка посмотреть!
Тот протянул ему портсигар. На крышке было тиснение в виде круглого вензеля с серебряной литерой «А» на бронзовом фоне.
— А что это?
— А, это вещь моего отца. Он служил офицером в Третьей армии Паттона.
— Круто! — зацокал языком Барни, — Мой отец служил на Тихом океане и ничего подобного не привез. А что твой отец…
— Ладно, пошли, — перебил Беннет, — пора завтракать. Давай выжги наши инициалы, и пойдем отсюда.
Он протянул Барни сигарету. Тот быстро пробежал глазами список в поисках Лориной оценки.
Ее инициалов не было. Точнее сказать — их не было среди оставшихся нетронутыми. Следовательно, она или выполнила работу блестяще, или провалилась.
— И какой же у тебя результат по биохимии?
— Неплохой.
— Перестань, неужели мы будем друг от друга таиться? В конце концов, я же твой будущий муж!
— Кстати, Палмер, позволь тебе напомнить, что я еще не давала официального согласия.
— Ладно-ладно, доктор. Сдаюсь! Скажи-ка лучше, что ты делаешь в День благодарения?
— Занимаюсь, что же еще?
— Ну, это понятно. Но какая-то передышка тебе тоже нужна! Даже смертникам в тюрьме в День благодарения разрешается есть индейку.
— Вообще-то, — сказала Лора, — мы с Барни и еще кое-кто из наших однокурсников думали организовать в столовой общий стол и сделать вид, что мы одна семья. Но в последний момент кое-кто отказался.
— И кто именно?
— Ну, Беннет летит домой в Кливленд, чтобы день или два провести со своими…
— Как экстравагантно! Он, по-видимому, не бедствует.
Лора кивнула:
— Похоже на то, если судить по его гардеробу. А потом и Ливингстон отпал.