Саквояж со светлым будущим | Страница: 66

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Он прятался от него под столом. Стол был низенький, шаткий, купленный для его детских занятий, когда он начал ходить в детский сад. Влезть под него было трудно, но Родионов влезал и сидел там, прижимая медведя, которого он тоже прятал, потому что переживал за него. Он был тогда маленький и не понимал, что спасать нужно не медведя, а мать, на которую было направлено пьяное отцовское бешенство.

Он понял это в один день. Тот самый, который запомнился ему вилкой и желтым электрическим светом.

Отец орал и буйствовал, Родионов сидел под столом, тиская потными ладошками медведя, и уговаривал себя вылезти, чтобы спасти мать. Ему было очень страшно, так, что он боялся описаться, и от этого возможного унижения у него темнело в глазах, и он заставлял себя вылезти, и все никак не мог заставить, а потом все-таки вылез и пошел.

От страха он ничего не видел и слышал только приближающийся отцовский крик, а мать совсем не было слышно, и он даже подумал: вдруг отец убил ее?… Что тогда он будет делать?

Он спрятал медведя, сунул в кровать и завалил одеялом, чтобы отец не убил и медведя тоже, и потом, подгоняя себя, выскочил на кухню. Отец орал и швырялся, и маленький Родионов обрадовался тому, что мать жива. Она мыла посуду, повернувшись к нему спиной, и это была не спина, а наказание господне — напряженная, узкая, как будто раненая. Увидев перепуганного, но храброго от трусости сына, отец схватил вилку и швырнул ее об пол, она подпрыгнула и впилась Родионову в ногу — не слишком сильно, но так, что на всю оставшуюся жизнь страх остался у него в сознании именно этой вилкой, впившейся в ногу.

После этого родители развелись, и Родионов долго не мог поверить, что на свете бывает такое счастье — тишина и покой, постоянный, всегдашний, без ожидания, как гильотины, прихода отца, без гадания, завалится он сразу спать или еще будет их мучить!…

Он переболел этим страхом только годам к пятнадцати, но до сих пор еще, в свои тридцать восемь, когда подступали проблемы, его все тянуло под стол!

Теперь страх той самой вилкой впивался ему в мозги и ворочал там, колол так, что волосы на затылке вставали дыбом.

Он постоял на лужайке, а потом пошел вокруг дома, все убыстряя и убыстряя шаг, но Маши не было видно нигде, и тогда он вернулся в дом, и стал заглядывать во все комнаты подряд, и не поверил своим глазам, когда увидел ее в какой-то пятой или шестой по счету гостиной. Она сидела, подперев щеку кулаком, и читала газету.

— Маша, твою мать!…

Она подняла голову, и изумление, написанное у нее на лице, немного отрезвило его.

— Дмитрий Андреевич?…

— Почему ты не берешь трубку?! Я тебя ищу уже… уже… — Он посмотрел на часы, но ничего хорошего не высмотрел. Получалось, что он ищет ее уже минут десять — не слишком долгий срок.

— Какую трубку?

— Телефонную!

Она растерянно похлопала себя по карманам.

— Я, наверное, мобильник в номере забыла, Дмитрий Андреевич. В смысле, в комнате. А что случилось?

Родионов вошел и сильно захлопнул за собой дверь. Тишина, вошедшая вместе с ним, мгновенно заняла все свободное место. Они оказались словно отрезанными от всего мира — так стало тихо.

— Ничего не случилось. То есть пока ничего не случилось! Тебе нужно срочно отсюда уезжать, вот что!

Она смотрела на него во все глаза.

— Как… уезжать? Куда уезжать? Мы никуда пока не можем ехать, нас же предупредили!

Родионов вытащил у нее из рук газету — она проводила ее глазами — и сел на диван рядом.

— Если ты на самом деле видела убийцу, — выпалил он, — тебе опасно оставаться здесь. Ты понимаешь?

— Нет, — честно сказала она. — Не понимаю. И потом, я его не видела!

— Если ты его не видела, это еще не значит, что он не видел тебя! Он же мог тебя видеть, когда ты заглянула в эту проклятую ванную! Это ты хоть понимаешь!?

— Я… не думала об этом.

— А ты подумай. Подумай, подумай!…

Теперь он как будто сердился на Машу за то, что она заставляет его переживать за нее, хотя она и не делала этого вовсе!

— Он не мог меня видеть, потому что ванная очень большая. Зеркало было совсем запотевшим, и я…

— Да говорю я тебе, что раз ты не видела его, это совершенно не значит, что он не видел тебя! А ты тут сидишь с какими-то, твою мать, газетами и глазами хлопаешь!

— Я не хлопаю глазами!

— А что ты делаешь?!

— Я пытаюсь ответить на вопрос, почему Лида Поклонная впала в истерику, и почему Нестор говорил все время по-украински и вдруг стал говорить по-русски, и чем ее так запугал Стас Головко, который толковал о каких-то сроках!

— Да какое нам дело до Нестора и Стаса Головко! Ты что, совсем ничего не понимаешь?! Пока ты здесь, тебе угрожает опасность, соображаешь?!

Она посмотрела на него и снова уставилась в свою газету.

— Хочу вас обрадовать, Дмитрий Андреевич, — пробормотала она. — Пока мы здесь, нам всем угрожает опасность.

— Да не всем, а тебе, потому что никто из нас не мог видеть убийцу, а ты могла! И о том, что ты его не видела, он не знает! Все всерьез. Маша! Все совершенно всерьез!

— Я знаю, — сказала она. — Я сразу знала. Это вы не знали, потому что… пишете детективы и вам все представляется сюжетом. А это не сюжет. Это как раз… всерьез.

И они замолчали, сидя бок о бок, как нахохлившиеся воробьи.

Может, оттого, что Маша сказала «всерьез» и какое-то странное, не виданное им раньше выражение промелькнуло в ее глазах, а может, оттого, что он так испугался за нее, когда понял, что она оказалась как будто за стеклянной стеной, и там, за этой стеной, опасно, а с этой стороны вполне спокойно, и он ничего не может сделать для того, чтобы попасть туда к ней, за стеклянную стену, или оттого, что тишина была третьей в этой комнате, заставленной громоздкой кабинетной мебелью, и Маша сидела, понурившаяся и печальная, он вдруг обнял ее за шею робким студенческим движением, так что локоть выпятился и уперся в диванную подушку.

Обнял и притянул к себе, к своему лицу, к щеке, которая словно загорелась, когда ее коснулась прохладная и обжигающая женская кожа.

«Я не хочу, — подумал он. — Я не хочу сложностей!…»

Все время она была как бы в стороне и не участвовала в том, что он называл своей «личной жизнью», и он всегда повторял себе — и ей! — что на работе они только работают, и никаких романтических грез у них нет и быть не может.