– Я и не собираюсь.
Меньшиков взялся за рюмку, – задрожала в руке. Сидел, не поднимая глаз.
– Этот разговор не я начал, а ты его начал, – сказал Петр. – Поди ее позови…
Алексашка побледнел. Сильным движением поднялся. Вышел.
Петр сидел, покачивая ногой. В доме было тихо, только выла метель на больших чердаках. Петр слушал, подняв брови. Нога покачивалась, как заводная. Снова шаги, – быстрые, сердитые. Алексашка, вернувшись, стал в открытой двери, кусал губы:
– Сейчас – идет.
У Петра поджались уши, – услышал: в тишине дома, казалось, весело, беспечно летели легкие женские ноги на пристукивающих каблучках.
– Входи, не бойся. – Алексашка пропустил в дверь Катерину. Она чуть прищурилась, – из темноты коридора на свет свечей. Будто спрашивая, – взглянула на Алексашку (была ему по плечо, черноволосая, с подвижными бровями), тем же легким шагом, без робости, подошла к Петру, присела низко, взяла, как вещь, его большую руку, лежавшую на столе, поцеловала. Он почувствовал теплоту ее губ и холодок ровных белых зубов. Заложила руки под белый передничек, – остановилась перед креслом Петра. Под ее юбками ноги, так легко принесшие ее сюда, были слегка расставлены. Глядела в глаза ясно, весело.
– Садись, Катерина.
Она ответила по-русски – ломано, но таким приятным голосом, – ему сразу стало тепло от камина, уютно от завывания ветра, разжались уши, бросил мотать ногой. Она ответила:
– Сяду, спасибо. – Сейчас же присела на кончик стула, все еще держа руки на животе под передником.
– Вино пьешь?
– Пью, спасибо.
– Живешь не плохо в неволе-то?
– Не плохо, спасибо…
Алексашка хмуро подошел, налил всем троим вина:
– Что заладила одно: спасибо да спасибо. Расскажи чего-нибудь.
– Как я буду говорить, – они не простой человек.
Она выпростала руки из-под передничка, взяла рюмку, быстроглазо улыбнулась Петру:
– Они сами знают – какой начать разговор…
Петр засмеялся. Давно так по-доброму не смеялся. Начал спрашивать Катерину – откуда она, где жила, как попала в плен? Отвечая, она глубже уселась на стуле, положила голые локти на скатерть, – блестели ее темные глаза, как шелк блестели ее черные кудри, падающие двумя прядями на легко дышащую грудь. И казалось, – так же легко, как только что здесь по лестницам, она пробежала через все невзгоды своей коротенькой жизни…
Алексашка все доливал в рюмки. Положил еще поленьев в камин. По-полуночному выла вьюга. Петр потянулся, сморщив короткий нос, – поглядел на Катерину:
– Ну, что же – спать, что ли? Я пойду… Катюша, возьми свечу, посвети мне…
.. . . . . . . . . . . .
Угрюмый мужик, Федька Умойся Грязью, со свежим пунцовым клеймом на лбу, раздвинув на высоких козлах босые ноги, скованные цепью, перехватывал длинную рукоять дубовой кувалды, бил с оттяжкой по торцу сваи… Мужик был здоров. Другие, – кто опустил тачку, кто стоял по пояс в воде, задрав бороду, кто сбросил с плеча бревно, – глядели, как свая с каждым ударом уходит в топкий берег.
Вбивали первую сваю для набережного крепления маленького острова Яннисаари, – по-фински – Заячий остров. Три недели тому назад русские войска взяли на аккорд, – верстах в двух выше по Неве, – земляную крепость Ниеншанц. Шведы, оставив невские берега, ушли на Сестру-реку. Шведский флот из боязни мелей темнел парусами за солнечной зыбью вдали залива. Два небольших корабля отважились войти в устье Невы – до острова Хиврисаари, где в лесной засеке скрывалась батарея капитана Васильева, – но их облепили галеры и взяли на абордаж.
Кровавыми усилиями проход из Ладоги в открытое море был открыт. С востока потянулись бесчисленные обозы, толпы рабочих и колодников. (Петр писал Ромодановскому: «…в людях зело нужда есть, вели по всем городам, приказам и ратушам собрать воров, – слать их сюда».) Тысячи рабочих людей, пришедших за тысячи верст, перевозились на плотах и челнах на правый берег Невы, на остров Койбусаари, где на берегу стояли шалаши и землянки, дымили костры, стучали топоры, визжали пилы. Сюда, на край земли, шли и шли рабочие люди без возврата. Перед Койбу-саари – на Неве – на болотистом острове Яннисаари, в сбережение дорого добытого устья всех торговых дорог русской земли, – начали строить крепость в шесть бастионов. («…Строить их шести начальникам: первый бастион строит бомбардир Петр Алексеев, второй – Меньшиков, третий – князь Трубецкой, четвертый – князь-папа Зотов…») После закладки, – на большом шумстве в землянке у Петра, при заздравных стаканах и пушечной пальбе, крепость придумано было назвать Питербурх.
Открытое море отсюда было – подать рукой. Ветер покрывал его веселой зыбью. На западе, за парусами шведских кораблей, стояли высокие морские облака, – будто дымы другого мира. Смотрели на эти нерусские облака, на водные просторы, на страшные пожары вечерней зари лишь дозорные солдаты на пустынном Котлин-острове. Не хватало хлеба. Из разоренной Ингрии, где начиналась чума, не было подвоза. Ели корни и толкли древесную кору. Петр писал князю-кесарю, прося слать еще людей, – «зело здесь болеют, а многие и померли». Шли и шли обозы, рабочие, колодники…
Федька Умойся Грязью, бросая волосы на воспаленный мокрый лоб, бил и бил дубовой кувалдой в сваи…
1
Скучно стало в Москве. В обеденную пору – в июльский зной – одни бездомные собаки бродили по кривым улицам; опустив хвосты, принюхивая всякую дрянь, которую люди выбрасывали за ненадобностью за ворота. Не было прежней толкотни и крика на площадях, когда у иного почтенного человека полы оторвут, зазывая к палаткам, или вывернут карманы, раньше чем он что-нибудь купит на таком вертячем месте. Бывало, еще до зари ото всех слобод, – арбатских, сухаревских и замоскворецких, – везли полные телеги красного, скобяного и кожевенного товара, – горшки, чашки, плошки, кренделя, решета с ягодой и всякие овощи, несли шесты с лаптями, лотки с пирогами, торопясь, становили телеги и палатки на площадях. Опустели стрелецкие слободы, дворы на них позападали, поросли глухой крапивой. Много народу работало теперь на новозаведенных мануфактурах вместе с колодниками и кабальными. Полотно и сукно оттуда шло прямо в Преображенский приказ. Во всех московских кузницах ковали шпаги, копья, стремена и шпоры. Конопляной веревочки нельзя было купить на Москве, – вся конопля взята в казну.
И колокольного звона прежнего уже не было – от светла до светла, – во многих церквах большие колокола сняты и отвезены на Литейный двор, перелиты в пушки. Пономарь из Старого Пимена, когда пропахшие табачищем драгуны сволокли у него с колокольни великий колокол, напился пьян и хотел повеситься на перекладине, а потом, лежа связанный на сундуке, в исступлении ума закричал, что славна была Москва малиновым звоном, а теперь на Москве станет томно.