Петр Первый | Страница: 174

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Яков приехал из Воронежа, Гаврила – из Москвы. Обоим было указано ставить на левом берегу Невы, повыше устья Фонтанки, амбары, или цейхгаузы, у воды – причалы, на воде – боны и крепить весь берег сваями – в ожидании первых кораблей балтийского флота, который со всем поспешением строился близ Лодейного Поля на Свири. Туда в прошлом году ездил Александр Данилович Меньшиков, велел валить мачтовый лес и как раз на святую неделю заложил первую верфь. Туда привезены были знаменитые плотники из Олонецкого уезда и кузнецы из Устюжины Железопольской. Молодые мастера-навигаторы, научившиеся этим делам в Амстердаме, старые мастера из Воронежа и Архангельска, славные мастера из Голландии и Англии строили на Свири двадцатипушечные фрегаты, шнявы, галиоты, бригантины, буера, галеры и шмаки. Петр Алексеевич прискакал туда же еще по санному пути, и скоро ожидали его здесь, в Питербурге.

Алексей без кафтана, в одной рубашке голландского полотна, свежей по случаю воскресенья, подвернув кружевные манжеты, крошил ножом солонину на дощечке. Перед братьями стояла глиняная чашка с горячими щами, штоф с водкой, три оловянных стаканчика, перед каждым лежал ломоть ржаного черствого хлеба.

– Шти с солониной в Москве не диковинка, – говорил братьям Алексей, румяный, чисто выбритый, со светлыми подкрученными усами и остриженной головой (парик его висел на стене, на деревянном гвозде), – здесь только по праздникам солонинкой скоромимся. А капуста квашеная – у Александра Даниловича на погребе, у Брюса, да – пожалуй – у меня и – только… И то ведь оттого, что летось догадались – сами на огороде посадили. Трудно, трудно живем. И дорого все, и достать нечего.

Алексей бросил с доски накрошенную солонину в чашку со щами, налил по чарке. Братья, поклонясь друг другу, вздохнув, выпили и степенно принялись хлебать.

– Ехать сюда боятся, женок здесь, почитай что, совсем нет, живем, как в пустыне, ей-ей… Зимой еще – туда-сюда – бураны преужасные, тьма, да и дел этой зимой было много… А вот, как сегодня, завернет весенний ветер, – и лезет в голову неудобь ска-зуемое… А ведь здесь с тебя, брат, спрашивают строго…

Яков, разгрызая хрящ, сказал:

– Да, места у вас невеселые.

Яков, не в пример братьям, за собой не смотрел, – коричневый кафтан на нем был в пятнах, пуговицы оторваны, черный галстук засален на волосатой шее, весь пропах табаком-канупером. Волосы носил свои – до плеч – плохо чесанные.

– Что ты, брат, – ответил Алексей, – места у нас даже очень веселые: пониже по взморью, и в стороне, где Дудергофская мыза. Травы – по пояс, рощи березовые – шапка валится, и рожь, и всякая овощь родится, и ягода… В самом невском устье, конечно, – топь, дичь. Но государь почему-то именно тут облюбовал город. Место военное, удобное. Одна беда – швед очень беспокоит. В прошлом году так он на нас навалился от Сестры-реки и флотом с моря, – душа у нас в носе была. Но отбили. Теперь-то уж он с моря не сунется. В январе около Котлина острова опустили мы под лед ряжи с камнями и всю зиму возили и сыпали камень. Реке еще не вскрыться – будет готов круглый бастион о пятидесяти пушек. Петр Алексеевич к тому чертежи прислал из Воронежа и саморучную модель и велел назвать бастион – Кроншлотом.

– Как же, дело известное, – сказал Яков, – об этой модели с Петром Алексеевичем мы поспорили. Я говорю: бастион низок, в волну будет пушки заливать, надо его возвысить на двадцать вершков. Он меня и погладил дубинкой. Утрась позвал: «Ты, говорит, Яков, прав, а я не прав». И, значит, мне подносит чарку и крендель. Помирились. Вот эту трубку подарил.

Яков вытащил из набитого всякой чепухой кармана обгорелую трубочку с вишневым, изгрызенным на конце чубуком. Набил и, сопя, стал высекать искру на трут. Младший, Гаврила, ростом выше братьев и крепче всеми членами, с юношескими щеками, с темными усиками, большеглазый, похожий на сестру Саньку, начал вдруг трясти ложку со щами и сказал – ни к селу ни к городу:

– Алеша, ведь я таракана поймал.

– Что ты, глупый, это уголек. – Алексей взял у него черненькое с ложки и бросил на стол. Гаврила закинул голову и рассмеялся, открывая напоказ сахарные зубы.

– Ни дать ни взять покойная маманя. Бывало, батя ложку бросит: «Безобразие, говорит, таракан». А маманя: «Уголек, родимый». И смех и грех. Ты, Алеша, постарше был, а Яков помнит, как мы на печке без штанов всю зиму жили. Санька нам страшные сказки рассказывала. Да, было…

Братья положили ложки, облокотились, на минуту задумались, будто повеяло на каждого издалека печалью. Алексей налил в стаканчики, и опять пошел неспешный разговор. Алексей стал жаловаться: наблюдал он за работами в крепости, где пилили доски для строящегося собора Петра и Павла, – не хватало пил и топоров, все труднее было доставать хлеб, пшено и соль для рабочих; от бескормицы падали лошади, на которых по зимнему пути возили камень и лес с финского берега. Сейчас на санях уж не проедешь, телеги нужны, – колес нет…

Потом, налив по стаканчику, братья начали перебирать европейский политик. Удивлялись и осуждали. Кажется, просвещенные государства, – трудились бы да торговали честно. Так – нет. Французский король воюет на суше и на море с англичанами, голландцами и императором, и конца этой войне не видно; турки, не поделив Средиземного моря с Венецией и Испанией, жгут друг у друга флоты; один Фридрих, прусский король, покуда сидит смирно да вертит носом, принюхивая – где можно легче урвать; Саксония, Силезия и Польша с Литвой из края в край пылают войной и междоусобицей; в позапрошлом месяце король Карл велел полякам избрать нового короля, и теперь в Польше стало два короля – Август Саксонский и Станислав Лещинский, – польские паны одни стали за Августа, другие – за Станислава, горячатся, рубятся саблями на сеймиках, – ополчась шляхтой, жгут друг у друга деревеньки и поместья, а король Карл бродит с войсками по Польше, кормится, грабит, разоряет города и грозит, когда пригнет всю Польшу, повернуть на царя Петра и сжечь Москву, запустошить русское государство; тогда он провозгласит себя новым Александром Македонским. Можно сказать: весь мир сошел с ума…

Со звоном вдруг упала большая сосулька за глубоким – в мазаной стене – окошечком в четыре стеклышка. Братья обернулись и увидели бездонное, синее – какое бывает только здесь на взморье – влажное небо, услышали частую капель с крыши и воробьиное хлопотанье на голом кусте. Тогда они заговорили о насущном.

– Вот нас три брата, – проговорил Алексей задумчиво, – три горьких бобыля. Рубашки у меня денщик стирает и пуговицу пришьет, когда надо, а все не то… Не женская рука… Да и не в том дело, бог с ними, с рубашками… Хочется, чтобы она меня у окошка ждала, на улицу глядела. А ведь придешь усталый, озябший, упадешь на жесткую постель, носом в подушку, как пес, один на свете… А где ее найти?..

– Вот то-то – где? – сказал Яков, положив локти на стол, и выпустил из трубки три клуба дыма один за другим. – Я, брат, отпетый. На дуре какой-нибудь неграмотной не женюсь, мне с такой разговаривать не о чем. А с белыми ручками боярышня, которую вертишь на ассамблее да ей кумплименты говоришь по приказу Петра Алексеевича, сама за меня не пойдет… Вот и пробавляюсь кое-чем, когда нуждишка-то… Скверно это, конечно, грязь. Да мне одна математика дороже всех баб на свете…