Иной боярин, наберясь смелости, затрясет бородой и крикнет дрожащим голосом:
– Казни, государь, за правду, стар я молчать, – стыдно глядеть, срамно, небывало…
Как жердь длинный, вылезет Петр на плетеный вал, прищурится:
– А, это ты… Слышь… Что Голицын пишет, – завоевал он Крым-то али все еще нет?
И пойдут тыкать, гоготать за валами проклятые иноземцы, а за ними и свои, кому не глотку драть, – на колени становиться, завидя столь ближнего царям человека. Бывало и так, что уж, – все одно голова с плеч, – заупрямится боярин и, не отставая, увещевает и стыдит: «Отца-де твоего на коленях держал, дневал и ночевал у гроба государя, род-де наш от Рюрика, сами сидели на великих столах. Ты о нашей-то чести подумай, брось баловство, одумайся, иди в баню, иди в храм божий…»
– Алексашка, – скажет Петр, – давай фитиль. – И, наведя, ахнет из двенадцатифунтового единорога горохом по боярину. Захохочет, держась за живот, генерал Зоммер, смеется Лефорт, добродушно ухмыляется молчаливый Тиммерман; весь в смеющихся морщинах, как печеное яблоко, трясется низенький, коренастый Картен Брандт. И все иноземцы и русские повыскочат на валы глядеть, как свалилась горлатная шапка, помертвев, повалился боярин на руки ближних дворян, шарахнулись, брыкаются лошади. На весь день хватит смеха и рассказов.
Крепость наименовали стольный город Прешпург.
4
Алексашка Меньшиков, как попал в ту ночь к Петру в опочивальню, так и остался. Ловок был, бес, проворен, угадывал мысли: только кудри отлетали, – повернется, кинется, и – сделано. Непонятно, когда спал, – проведет ладонью по роже и, как вымытый, – веселый, ясноглазый, смешливый. Ростом почти с Петра, но шире в плечах, тонок в поясе. Куда Петр, туда и он. Бить ли на барабане, стрелять из мушкета, рубить саблей хворостину, – ему нипочем. Начнет потешать – умора; как медведь полез в дупло за медом, да напоролся на пчел, или как поп пугает купчиху, чтоб позвала служить обедню, или как поругались два заики… Петр от смеха плакал, глядя – ну, прямо – влюбленно на Алексашку. Поначалу все думали, что быть ему царским шутом. Но он метил выше: все – шуточки, прибауточки, но иной раз соберутся генералы, инженеры, думают, как сделать то-то или то-то, уставятся в планы, Петр от нетерпения грызет заусенцы, – Алексашка уже тянется из-за чьего-нибудь плеча и – скороговоркой, чтобы не прогнали:
– Так это же надо вот как делать – проще простого.
– О-о-о-о-о-о! – скажут генералы.
У Петра вспыхнут глаза.
– Верно!
Раздобыть ли надо чего-нибудь, – Алексашка брал денег и верхом летел в Москву, через плетни, огороды, и доставал нужное, как из-под земли. Потом, подавая Никите Зотову (ведающему Потешным приказом) счетик, – степенно вздыхал, пошмыгивая, помаргивая: «Уж что-что, а уж тут на грош обману нет…»
– Алексашка, Алексашка, – качал головой Зотов, – да видано ли сие, чтоб за еловые жерди плачено по три алтына? Им красная цена – алтын… Ах, Алексашка…
– Не наспех, так и – алтын, а тут – дорого, что наспех. Быстро я с жердями обернулся, вот что дорого, – чтобы Петра Алексеевича нам не томить…
– Ох, повесят тебя когда-нибудь за твое воровство.
– Господи, да что вы, за что напрасно обижаете, Никита Моисеич… – отвернув морду, нашмыгав слезы из синих глаз, Алексашка говорил такие жалостные слова.
Зотов, бывало, махнет на него пером:
– Ну, ладно, иди… На этот раз поверю, – смотри-и…
Алексашку произвели в денщики. Лефорт похваливал его Петру: «Мальчишка пойдет далеко, предан, как пес, умен, как бес». Алексашка постоянно бегал к Лефорту в слободу и ни разу не возвращался без подарка. Подарки он любил жадно, – чем бы ни одаривали. Носил Лефортовы кафтаны и шляпы. Первый из русских заказал в слободе парик – огромный, рыжий, как огонь, – надевал его по праздникам. Брил губу и щеки, пудрился. Кое-кто из челяди начал уже величать его Александром Данилычем.
Однажды он привел к Петру степенного юношу, одетого в чистую рубашку, новые лапти, холщовые портяночки:
– Мин херц [2] (так Алексашка часто называл теперь Петра), прикажи показать ему барабанную ловкость… Алеша, бери барабан…
Не спеша положил Алешка Бровкин шапку, принял со стола барабан, посмотрел на потолок скучным взором и ударил, раскатился горохом, – выбил сбор, зорю, походный марш, «бегом, коли, руби, ура», и чесанул плясовую, – ух ты! Стоял, как истукан, одни кисти рук да палочки летали – даже не видно.
Петр кинулся к нему, схватил за уши, удивясь, глядел в глаза, несколько раз поцеловал.
– В первую роту барабанщиком!..
Так и в батальоне оказалась у Алексашки своя рука. Когда дни стали коротки, гололедицей сковало землю, из низких туч посыпало крупой, – начались в слободе балы и пивные вечера с музыкой. Через Алексашку иноземцы передавали приглашения царю Петру: на красивой бумаге в рамке из столбов и виноградных лоз, – пузатый голый мужик сидит на бочке, сверху – голый младенец стреляет из лука, снизу – старец положил около себя косу. Посредине золотыми чернилами вирши:
«С сердечным поклоном зовем вас на кружку пива и танцы», а если прочесть одни заглавные буквы – выходило «герр Петер».
Только смеркалось, Алексашка подавал к крыльцу тележку об один конь (верхом Петр ездить не любил, слишком был длинен). Вдвоем они закатывались на Кукуй. Алексашка по дороге говорил:
– Давеча забегал в аустерию, мин херц, – заказать полпива, как вы приказали, – видел Анну Ивановну… Обещалась сегодня быть беспременно…
Петр, шмыгнув носом, молчал. Страшная сила тянула его на эти вечера. Кованые колеса громыхали по обледенелым колеям, в тьме не разглядеть дороги, на плотине воют голые сучья. И вот – приветливые огоньки. Алексашка, всматриваясь, говорил: «Левей, левей, мин херц, заворачивай в проулок, здесь не проедем…» Теплый свет льется из низких голландских окон. За бутылочными стеклами видны огромные парики. Голые плечи у женщин. Музыка. Кружатся пары. Трехсвечные с зерцалом подсвечники на стенах отбрасывают смешные тени.
Петр входил не просто, – всегда как-нибудь особенно выкатив глаза: длинный, без румянца, сжав маленький рот, вдруг появлялся на пороге… Дрожащими ноздрями втягивал сладкие женские духи, приятные запахи трубочного табаку и пива.
– Петер! – громко вскрикивал хозяин. Гости вскакивали, шли с добродушно протянутыми руками, дамы приседали перед странным юношей – царем варваров, показывая в низком книксене пышные груди, высоко подтянутые жесткими корсетами. Все знали, что на первый контрданс Петр пригласит Анхен Монс. Каждый раз она вспыхивала от радостной неожиданности. Анхен хорошела с каждым днем. Девушка была в самой поре. Петр уже много знал по-немецки и по-голландски, и она со вниманием слушала его отрывочные, всегда торопливые рассказы и умненько вставляла слова.