– Жива, жива, государь, мыргает…
Петр, Сидней, Алексашка, человек пять Лефортовых гостей подошли к голове. Два мушкетера, поблескивая железными касками, высоко держали факелы. Из снега большими провалившимися глазами глядело на людей белое, как снег, плоское лицо.
– За что убила мужа? – спросил Петр…
Она молчала.
Сторож валенком потрогал ей щеку.
– Сам государь спрашивает, дура.
– Что ж, бил он тебя, истязал? (Петр нагнулся к ней.) Как звать-то ее? Дарья… Ну, Дарья, говори, как было…
Молчала. Хлопотливый сторож присел и сказал ей в ухо:
– Повинись, может, помилуют… Меня ведь подводишь, бабочка…
Тогда голова разинула черный рот и хрипло, глухо, ненавистно:
– Убила… и еще бы раз убила его, зверя…
Закрыла глаза. Все молчали. С шипеньем падала смола с факелов. Сидней быстро заговорил о чем-то, но переводчика не оказалось. Сторож опять ткнул ее валенком, – мотнулась, как мертвая. Петр резко кашлянул, пошел к саням… Негромко сказал Алексашке:
– Вели застрелить…
5
Молчаливый и прозябший, он вернулся в ярко освещенный дом Лефорта. Играла музыка на хорах танцзала. Пестрые платья, лица, свечи – удваивались в зеркалах. Сквозь теплую дымку Петр сейчас же увидел русоволосую Анну Монс… Девушка сидела у стены, – задумчивое лицо, опущены голые плечи.
В эту минуту музыка, – медленный танец, – протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях… Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою…
Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу… И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает – любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, – с покойным вздохом оба отойдут в могилу… Ах, невозможная даль!..
Петр обхватил теплую под розовым шелком Анхен и танцевал молча и так долго, что музыканты понесли не в лад…
Он сказал:
– Анна?
Она доверчиво, ясно и чисто взглянула в глаза.
– Вы огорчены сегодня, Петер?
– Аннушка, ты меня любишь?
На это Анна только быстро опустила голову, на шее ее была повязана бархатка… Все танцующие и сидящие дамы поняли и то, что царь спросил, и то, что Анна Монс ответила. Обойдя круг по залу, Петр сказал:
– Мне с тобой счастье…
6
Патриарха ввели под руки. Благословляя старую царицу с братом и бояр, сурово совал в губы костяшками схимничьей руки. Царя Петра все еще не было. Иоаким сел на жесткий стул с высокой спинкой и низко склонился, – клобук закрыл ему лицо. Лучи солнца били из глубоких оконниц под пестрыми сводами Грановитой палаты. Все молчали, сложив руки, потупив глаза. Покой лишь возмущался крылатой тенью от голубя, садившегося снару-жи на оснеженную оконницу. Жар шел от синей муравленой печи, пахло ладаном и воском. Было первым и важнейшим делом – так сидеть в благолепном молчании, хранить чин и обычай. Об эту незыблемость пусть разбиваются людские волны – суета сует. Довольно искушений и новшеств. Оплот России здесь, – пусть победнее будем, да истинны… А в остальном бог поможет…
Молчали, ожидали прибытия государя. Наталья Кирилловна благочестиво вздремнула, – располнела за последние месяцы, стала рыхла здоровьем. Стрешнев осторожно, кряхтя, поднял четки, упавшие с ее колен на ковер. В палате при Софье стояли часы башенкой. Их велено было убрать, – раздражали тиканьем, да и сказано: «Никто же не веси часа…» Время считать – себя обманывать. Пусть его помедленней летит над Россией, потише…
В сенях захлопали двери, морозные голоса разрушили томную тишину, царица, сдержав зевок, перекрестила рот. Рында, тихий отрок, смиренно доложил о прибытии. Бояре не спеша сняли гор-латные шапки. Наталья Кирилловна сморщилась, глядя на дверь, но, слава богу, Петр был в русском платье, еще за дверью сдержал смех и вступил весьма достойно… «Ноги журавлиные, трудно ему, голубчику, чинно-то», – подумала царица, просияв приветом. Он подошел под благословение патриарха, спросил про здоровье больного брата…
Ему спешно нужны были деньги, поэтому и приехал послушно по письму матери слушать Иоакима. Сел на трон и, будто в пуховики, погрузился в дремотную тишину палаты, облокотясь, прикрывал рот ладонью – на случай, если подкрадется зевота.
Иоаким вынул из-под черной мантии тетрадь, – рука его по-старчески тряслась, – медленно перевернул страницу, возвел глаза, надолго прижал персты к осьмиконечному кресту на клобуке, перекрестясь, начал читать негромко, вязко, с медленной оскоминой:
– …Не тщитесь тем, что, изведя крамолу, привели в мир люди и веси… Скорбит душа моя, не видя единомыслия и процветания в народах. Град престольный! – безместные чернецы и черницы, попы и дьяконы, бесчинно и неискусно, а также гулящие разные люди, – имя им легион, – подвязав руки и ноги, а иные и глаза завеся и зажмуря, шатаются по улицам, притворным лукавством просят милостыни… Это ли вертоград процветший? И далее вижу я, – в домах пьянство, сновиденье и волшебство и блуд кромешный. Муж вырывает жене волосы и нагую гонит за ворота, и жена убивает мужа, и чада, как безумные, растут подобно сорной траве… Это ли вертоград процветший?.. И далее вижу я, – боярский сын, и ремесленник, и крестьянин берут кистень и, зажгя дворы свои, уходят в леса свирепства своего ради. Крестьянин, где твоя соха? Торговец, где твоя мера? Сын боярский, где твоя честь?
Так он читал о бедствиях, творящихся повсеместно. У Петра пропала зевота. Наталья Кирилловна, страдая, взглядывала то на сына, то на бояр, они же, как полагалось, уставя брады, безмолвствовали. Все знали, – дела государства весьма плохи. Но как помочь? Терпеть – только… Иоаким читал:
– Мы убогим нашим умишком порешили сказать вам, великим государям, правду… До того времени не будет порядка и изобилия в стране, покуда произрастают в ней безбожие и гнусные латинские ереси, лютеранские, кальвинские и жидовские… Терпим от грехов своих… были Третьим Римом, стали вторым Содомом и Гоморрою… Великие государи, надобно не давать иноверцам строить свои мольбища, а которые уже построены – разорить… Запретить, чтобы в полках проклятые еретики были начальниками… Какая от них православному воинству может быть помощь? Только божий гнев наводят… Начальствуют волки над агнецы! Дружить запретить православным с еретиками… Иностранных обычаев и в платье перемен никаких не вводить… А понемногу оправившись да дух православия подымя, иноземцев выбить из России вон и немецкую слободу, геенну, прелесть, – сжечь!..
Глаза пылали у патриарха, тряслось лицо, тряслась узкая борода, лиловые руки. Бояре потупились, – слишком уж резко Иоаким взял, нельзя в таком деле – наотмашь…