На краткое время наступила тишина, только тяжелый серый дым валил из квартиры. Вся площадка уже была в стреляных гильзах.
Потом внутри рвануло, да как! Показалось, стены обвалятся прямо на головы, нахрен… Обошлось, впрочем. Дым повалил на лестницу вовсе уж густыми и непроницаемыми клубами, внутри послышалось нечто крайне напоминающее треск разгоравшегося пламени. Загадки никакой — какая-то гнида в квартире рванула пояс шахида, предпочтя рай с халвой, фонтанами и девственницами и бою, и допросам, и всему прочему мирскому…
Ни выстрела в квартире, тишина, тишина, тишина…
Полковник махнул рукой — и две тройки кинулись в дым, за вслепую продвигавшимся с бронещитом Дорониным. В наушнике у каждого звучал крик Рахманина: «Живых попробуйте найти! Живых!»
…Поднимаясь по лестнице, где никто уже не стрелял и не кидал гранат — только в «нехорошей квартире» разгорался пожар, с которым некогда пока что было бороться в полную силу, — Кареев поневоле повторял фразу из романа Богомолова, которая не могла не прийти на ум именно в этот момент: «Из войсковых операций чаще всего привозят трупы». Святая правда, все так обычно и обстоит, покойный писатель дело знал не понаслышке. В подобных условиях на полноценного «языка» заранее нечего рассчитывать, будут одни трупы. Вот только люди в больших кабинетах с высокими потолками — не военные и не профессионалы розыска. Они из отчета выхватят в первую очередь одно: при штурме квартиры все находившиеся в ней ликвидированы, и никто не взят живым. И то, что взять живым кого-то было практически невозможно, они не осознают в должной степени.
Сверху, грохоча потрепанными берцами, ссыпался Вовка Уланов, чуточку закоптелый, оскалившийся, еще пребывавший в том незнакомом постороннему состоянии, что именуется «после боя». Рявкнул:
— Товарищ генерал, там «трехсотый»! Только плохой…
Кареев рванул вверх, прыгая через три ступеньки, не обращая внимания на вновь ожившую под сердцем мерзко зудящую иголочку. Бежавший впереди Уланов, повернув к нему покрытое копотью лицо, повторил:
— Плохой совсем, сука…
Он пробежал мимо дверей квартиры, из которых ползли тяжелые клубы дыма. Кареев последовал за ним, этажом выше — там тоже было дымно, но все же не так.
Нечто, напоминавшее издали грязный сверток, лежало в дальнем углу. «Трехсотый», естественно, выглядел не лучшим образом: лицо перепачкано кровью и копотью, одежда тоже в неописуемом состоянии, и непонятно, собственно, куда он ранен и насколько тяжело. Кеша, с пустым шприцем-тюбиком в руке, поднялся на ноги, покосился на Кареева и без выражения сообщил:
— Хреново с экземпляром…
Деловито присев на корточки, Кареев всмотрелся в лежащего холодным профессиональным взглядом. Этажом выше послышалось хлопанье двери, женские причитания на родном языке, и генерал, не поворачиваясь и не распрямляясь, распорядился в пространство:
— Заткните их там, чтоб не мешали…
Лежащий явно пытался что-то говорить, но не удавалось разобрать ни слова.
Кто-то, топоча, кинулся наверх, слышно было, как он в темпе вразумляет «мирных», приказывая им разойтись по квартирам, пока что не отсвечивать и не умирать прежде смерти. Вскоре стало потише.
Кареев нагнулся к самой физиономии лежащего. Грязь, копоть и кровь фотогеничности не прибавляли, но генералу показалось отчего-то, что на местных этот субъект похож мало — не тот тип лица, общее впечатление не то… чисто выбрит, так…
Вот именно, хреново обстояло с «трехсотым», совсем. Закатив глаза, дергаясь и лицом, и всем телом, он что-то пытался говорить, но походило это на предсмертный бред. На губах булькали крупные кровавые пузыри. Кареев приглядывался без тени брезгливости, напрягая слух. То, что ему удавалось расслышать, на нечто знакомое никак не походило.
Рядом вдруг присел на корточки Доронин с самым живейшим интересом на лице. Вид у него был весьма даже осмысленный…
— Юрич, — сказал Кареев, охваченный вспыхнувшей надеждой. — Уж не по твоей ли теме?!
Также низко склонившись, чуть ли не ухо прижав к бледнеющим губам раненого, Доронин еще послушал, потом кивнул:
— Ага. Турецкий.
— Так давай! — вскинулся Кареев. — Что он там?
— Плохо ему, больно. И только.
— Ну, ты уж измысли что-нибудь! — невнятно отдал приказ Кареев.
Однако Доронин преспокойно кивнул, склонился совсем уж низко и произнес, четко выговаривая слова:
— Хаста мысыныз? Нэйиниз вар? Щикайетениз недир? [1]
Похоже, «трехсотый» его не то что услышал, а еще и понял — он, как показалось, обрадовался, попытался приподняться и затараторил что-то, булькая кровью на губах. Доронин бесстрастно прокомментировал:
— Рад, падло, думает, он в родимом госпитале…
— Давай, давай! — обрадованно прикрикнул Кареев. — Хоть что-то вытянуть!
Глянув на него с противоречащей субординации строгостью, Доронин приложил палец к губам. Кареев прекрасно понял — какие, к черту, в родимом стамбульском госпитале русскоговорящие? — и успокоил жестом, показав, что будет нем, как рыба.
— Якында ийилещеджексиниз, — сказал Доронин. Его голос каким-то чудом и впрямь напоминал теперь речь участливого врача. — Истирахатэ рихтияджыныз вар… [2]
При этих словах раненый задергался, начал что-то выкрикивать с видом вовсе не беспамятным, а словно бы осмысленным и даже на удивление властным — пожалуй, в нем, на взгляд Кареева, вдруг прорезалось нечто офицерское, знакомое издавна…
Доронин говорил мягко, успокаивающе. Раненый дергался всем телом, словно пытаясь вскочить, выкрикивал, кажется, одну и ту же фразу. Вокруг примолкли, а тот, кому требовалось пройти, передвигался на цыпочках — все понимали важность момента.
Лицо Доронина было сосредоточенным, застывшим. Он еще что-то спросил, так же мягко, участливо, с интонациями хорошего врача — а «пациент» захрипел, выгнулся нехорошо, изо рта так и брызнуло…
— Вколите еще! — прикрикнул Кареев.
Но он и сам видел, что никакая фармакология тут уже не поможет, нет лекарств, способных выдернуть человека с того света. Очередная судорога подбросила раненого так, что он на миг нелепо и противоестественно завис в воздухе, удерживаясь лишь на затылке и пятках, потом тело глухо шлепнулось на бетон лестничной площадки, голова свесилась набок, глаза стекленели, под копотью, грязью и кровью расползалась восковая бледность.
«Смылся, — горестно подумал Кареев, выпрямляясь. — Слинял, скотина, то ли к халве и гуриям, то ли куда-то еще… лучше бы последнее…»