— Деламарш, я умираю от духоты, мне нужно раздеться, мне нужно искупаться, отошли их обоих из комнаты куда хочешь — в коридор, на балкон, — только чтобы я их больше здесь не видела! Быть в собственной квартире и совершенно не иметь покоя! Если бы мы остались одни, Деламарш! О Боже, они все еще здесь! Как посмел этот бесстыдник Робинсон разлечься тут, при даме, в нижнем белье! А этот чужой мальчишка, только что глядевший на меня диким взглядом, снова улегся, чтобы ввести меня в заблуждение! Убери их отсюда, Деламарш, они действуют мне на нервы; если я сейчас умру — то из-за них.
— Сейчас они уберутся, а ты можешь раздеваться, — сказал Деламарш, подошел к Робинсону и, поставив ногу ему на грудь, встряхнул его. Одновременно он крикнул Карлу: — Россман, вставай! Живо на балкон, оба! И пеняйте на себя, если сунетесь сюда прежде, чем вас позовут! Ну, Робинсон, шевелись, — он тряхнул того посильнее. — А ты, Россман, смотри, как бы мне не пришлось и тобой заняться! — Тут он дважды громко хлопнул в ладоши.
— Долго это будет продолжаться! — закричала Брунельда с канапе; она широко расставила ноги на полу, чтобы чрезмерно упитанные телеса чувствовали себя посвободнее, и только с огромным усилием, громко пыхтя и то и дело отдыхая, она сумела нагнуться так, чтобы достать до верха чулок и немного их приспустить; снять их без посторонней помощи она не могла — этим пришлось заняться Деламаршу, которого она с нетерпением дожидалась.
Вконец отупевший от усталости. Карл сполз со штор и медленно пошел к балконной двери: кусок гардин обмотался вокруг его ноги, и он вяло тащил его за собой. По рассеянности он даже сказал Брунельде «Доброй ночи» и проковылял мимо Деламарша, чуть отодвинувшего занавесь, на балкон. За ним приплелся Робинсон, тоже совершенно сонный, брюзжа себе под нос:
— Вечные издевательства. Если Брунельда не пойдет с нами, я на балкон ни шагу.
Но, несмотря на это заверение, он, не сопротивляясь, вышел наружу, где тотчас улегся на каменный пол, поскольку Карл уже занял кресло.
Когда Карл проснулся, был уже вечер, звезды высыпали на небе, за высокими домами на противоположной стороне улицы вставала луна. Только осмотревшись и несколько раз вдохнув прохладный живительный воздух, Карл сообразил, где он. Как же он был неосторожен, ведь он пренебрег всеми советами старшей кухарки, всеми предупреждениями Терезы, своими собственными опасениями — сидит себе спокойно здесь, на балконе, и спит целых полдня, словно тут, за занавесью, в помине нет Деламарша, его главного врага! На полу лениво потягивался Робинсон, дергая Карла за ногу. Похоже, он-то его и разбудил, потому что сказал:
— Ну и соня ты, Россман! Вот что значит беззаботная юность! Сколько ж ты намерен еще спать! Я бы не стал тебя трогать, но, во-первых, здесь, на полу, скучно, а во-вторых, я голоден. Будь добр, привстань, там, в кресле, я припрятал кое-какую еду и хочу ее достать. Тогда и тебе немножко перепадет.
Карл встал и увидел, как Робинсон, не поднимаясь с полу, перевернулся на живот и, запустив руки под кресло, вытащил посеребренную вазу, в какие обычно кладут, например, визитные карточки. Но в этой вазе лежало полкруга совершенно черной колбасы, несколько тонких сигарет, открытая, но еще почти полная банка сардин в масле и куча карамелек, по большей части раздавленных и слипшихся. Затем он извлек из тайника большой кусок хлеба и что-то вроде парфюмерного флакона, содержавшего, похоже, отнюдь не одеколон, потому что Робинсон продемонстрировал его с особенным удовольствием и даже прищелкнул языком.
— Вот, Россман, — говорил Робинсон, глотая сардину за сардиной и время от времени вытирая масляные руки шерстяным платком, который Брунельда забыла на балконе. — Вот, Россман, как нужно припрятывать жратву, если не хочешь помереть с голоду. Знаешь, меня тут совсем ни в грош не ставят. А когда с тобой все время обращаются как с собакой, в конце концов решишь, что так оно и есть. Хорошо, что ты здесь, Россман, хоть поговорить можно. Со мной ведь во всем доме никто не разговаривает. Нас ненавидят. И все из-за Брунельды. Она, конечно, роскошная баба. Слышь… — и он поманил Карла к себе, чтобы шепнуть: — Я ее однажды нагишом видел — ого! — и при воспоминании об этом радостном событии он принялся тискать и дергать ноги Карла, так что тот воскликнул:
— Робинсон, ты с ума сошел! — перехватил его руки и отбросил.
— Ты-то совсем ребенок, Россман, — сказал Робинсон, достал из-под рубашки кинжал, висевший у него на шее, вытащил из ножен и разрезал твердую колбасу. — Тебе еще многому надо учиться. Но с нами ты на верной дороге. Да садись же. Хочешь чего-нибудь куснуть? Ну, может, глядя на меня, аппетит и нагуляешь. И хлебнуть не хочешь? Что-то ты от всего отказываешься. И ничего толком не говоришь. Впрочем, совершенно безразлично, с кем находиться на балконе, лишь бы вообще кто-нибудь был. Я-то здесь частенько сижу. Брунельде это очень уж нравится. Как только ей что-нибудь взбредет на ум: то ей холодно, то жарко, то она хочет спать, то причесаться, то снять корсет, то надеть его — меня тут же высылают на балкон. Иногда она действительно делает то, что говорит, но большей частью так и лежит на канапе, даже не пошевельнется. Раньше я, бывало, малость отодвигал занавесь и подсматривал, но с тех пор, как однажды Деламарш после такой проделки — я точно знаю, он этого не хотел, просто выполнял просьбу Брунельды — несколько раз ударил меня по лицу плетью — видишь рубцы? — я больше подсматривать не рискую. Вот и торчу здесь, на балконе, только и развлечений что еда. Позавчера сидел я вечером один, тогда я был еще в своем замечательном костюме, который, к сожалению, остался в твоей гостинице, — вот собаки! Им лишь бы сорвать с человека дорогую одежду! — сидел я тут, стало быть, совсем один и поглядывал вниз сквозь решетку, и такая меня одолела тоска, что я разрыдался. И как раз в эту минуту случайно — я сразу и не заметил — Брунельда ко мне вышла в своем красном платье — оно ей больше других к лицу, — посмотрела-посмотрела на меня и говорит: «Робинсон, почему ты плачешь?» Потом приподняла платье и подолом вытерла мне глаза. Кто ее знает, что бы она еще сделала, если бы Деламарш не позвал ее обратно в комнату. Само собой, я подумал, что теперь моя очередь, и спросил сквозь штору, нельзя ли мне войти. И что, ты думаешь, сказала Брунельда? «Нет! — говорит. — Еще чего выдумал!»
— Зачем же ты остаешься здесь, если с тобой так обращаются? — спросил Карл.
— Извини, Россман, но ты задаешь глупые вопросы, — ответил Робинсон. — Ты тоже останешься, даже если с тобой будут обращаться еще хуже. Впрочем, ко мне относятся вовсе не так уж плохо.
— Нет, — сказал Карл, — я обязательно уйду, сегодня же вечером. С вами я не останусь.
— Как же ты, к примеру, собираешься уйти сегодня вечером? — спросил Робинсон, выковыряв из хлеба мякиш и старательно обмакнув его в масло, оставшееся в коробке из-под сардин. — Как ты уйдешь, если тебя даже в комнату не пускают?
— Это еще почему? Возьмем да и войдем!
— Нет, пока не позвонят, входить нельзя, — промычал Робинсон, набивая рот жирным хлебом и перехватывая ладонью капли масла, чтобы время от времени обмакивать хлеб в этот сосуд. — Порядки здесь все строже. Сперва тут висели тонкие гардины, хотя и непрозрачные, но вечером все-таки были видны тени. Брунельде это пришлось не по нраву, и мне было ведено сшить занавесь из ее театральных халатов. Так что теперь ничего уже не видно. Во-вторых, раньше мне дозволялось спрашивать, можно ли войти, и они отвечали «да» или «нет», смотря по обстоятельствам; но я, наверное, перегнул палку, спрашивая слишком часто. Брунельда не выдержала, ведь несмотря на свою толщину она очень слабого здоровья, у нее часто болит голова, а ноги вечно ломит от подагры; вот они и решили, что спрашивать мне больше нельзя, ну а чтобы я знал, когда входить, будут звонить в колокольчик. От этого трезвона я даже просыпаюсь, одно время я завел себе для развлеченья кошку, так она, испугавшись этого звона, сбежала и не вернулась; а сегодня, между прочим, еще не звонили; кстати, после звонка я не просто могу, а обязан войти; н-да, что-то все не звонят, наверняка ждать еще долго.