Из-за дюны взметнулась рука и перехватила стрелу.
Крупная, костистая коричневая ладонь – казалось, она сама была сделана из песка. Она взметнулась в воздух вместе с облачком песчинок, затмевая блеск стрелы. Затем песок с легким шорохом опал. И руки уже видно не было. Невозможно было даже представить, что она была. Но все они видели.
– Ма ашу, вот эа а! – заметил капитан безразличным тоном.
Монтойя Великолепный повалился на колени и запричитал:
– Го сусе, ми иио ушу! Да коит он иром... Шапиро с изумлением осознал, что Монтойя читает отходную молитву на своем тарабарском наречии.
А вверху, на гребне дюны, подпрыгивал и содрогался Рэнд, издавая пронзительные торжествующие взвизги. И грозил небесам кулаками, вздымая вверх руки.
Рука. Так это его РУКА. С ним все нормально... он жив! Жив, жив!
– Индик! – рявкнул капитан, обернувшись к Монтойе. – Нмог! Кнись!
Монтойя умолк. Какое-то время он смотрел на Рэнда. затем отвернулся. На лице его отражался почти благоговейный ужас.
– Ладно, – буркнул капитан. – С меня хватит! Пора!
Он надавил на две кнопки на приборной доске, находившейся у него на груди, рядом с передатчиком. Механизм, должный развернуть его гусеницами к трапу, не работал – лишь слабо попискивал и скрипел. Капитан чертыхнулся. Земля под ногами снова задрожала.
– Капитан! – Голос Гомеса звучал совершенно панически.
Капитан ткнул пальцем в другую кнопку, гусеницы нехотя, со скрипом, развернулись. И двинулись к трапу.
– Проводи меня! – крикнул капитан Шапиро. – У меня нет этого гребаного зеркала заднего вида! Там что, правда была рука?
– Да.
– К чертовой матери отсюда, и побыстрее! – воскликнул капитан. – Вот уже лет пятнадцать как потерял член, но ощущение такое, что того гляди описаюсь от страха.
Трах! Под трапом внезапно осела дюна. Только то была вовсе не дюна. Рука...
– Проклятие! – пробормотал капитан.
А Рэнд подпрыгивал и верещал на своей дюне. Теперь уже жалобный скрежет издавали гусеницы под капитаном. Металлический корпус, в который были закованы голова и плечи, начал запрокидываться назад.
– Что...
Гусеницы заблокировало. Из-под них ручейками сыпался песок.
– Поднять меня! – завопил капитан, обращаясь к двум оставшимся роботам. – Давайте же! ЖИВО!
Щупальца послушно обвились вокруг его гусениц и приподняли капитана – в эти секунды он выглядел крайне нелепо и неуклюже и походил на студента, которому товарищи по комнате решили устроить «темную». Он нашаривал пальцем кнопку радиопередатчика.
– Гомес! Последний отсчет перед стартом! Живо! Давай!
Дюна у подножия трапа сдвинулась. Превратилась в руку. Огромную коричневую руку, которая вцепилась в ступеньку и начала карабкаться вверх.
Шапиро с криком отпрянул от руки. Ругающегося на чем свет стоит капитана внесли в корабль. Трап втянули наверх.
Рука свалилась и снова стала песком. Стальные двери задвинулись. Двигатели взревели.
Грунт уже больше не держал. Времени не осталось. Шапиро, вцепившегося из последних сил в корпус корабля, отбросило в сторону и тут же расплющило в лепешку. Перед тем как провалиться во тьму небытия, он краешком угасающего сознания отметил, как песок цепляется за корабль мускулистыми коричневыми руками, как старается удержать его, не пустить... А в следующую секунду корабль взлетел...
Рэнд провожал его взглядом. Теперь он сидел на песке. И когда наконец в небе растаял клубящийся след, опустил голову и умиротворенно оглядел уходящую в бесконечность вереницу дюн.
– А у нас дощечка есть по волнам носиться, – хрипло пропел он, не отрывая взгляда от двигающегося песка. – Хоть и старая совсем, но еще сгодится...
Медленно, механическим жестом зачерпнул он пригоршню песка и сунул в рот. И начал глотать... глотать... глотать. Вскоре живот у него раздулся, точно бочка. А песок стал потихоньку засыпать ноги.
Ты любишь?
Я слышу, как ее голос спрашивает это – иногда я все еще слышу его. В моих снах.
Ты любишь?
Да, отвечаю я. Да – и истинная любовь не умирает.
***
Не знаю, как объяснить это, даже сейчас. Не могу сказать вам, почему я все это делал. И на суде не мог. И тут есть много людей, которые спрашивают, почему. Психиатр спрашивает. Но я молчу. Мои уста запечатаны. Только не здесь, в моей камере. Здесь я не молчу. Я просыпаюсь от собственного крика.
В снах я вижу как она идет ко мне. На ней белое платье, почти прозрачное, а на лице – желание, смешанное с торжеством. Она идет ко мне через темную комнату с каменным полом, и я чувствую запах увядших октябрьских роз. Ее руки раскрыты для объятия, и я иду к ней, раскинув свои, чтобы обнять ее.
Я ощущаю ужас, отвращение, невыразимое томление. Ужас и отвращение потому, что знаю, что это за место, томление потому, что люблю ее. Я буду любить ее всегда. Бывают минуты, когда я жалею, что в этом штате отменена смертная казнь. Несколько шагов по тускло освещенному коридору, кресло с прямой спинкой, оснащенное стальной шапочкой, зажимами… потом один быстрый разряд… и я был бы с ней.
И когда в этих снах мы сходимся, мой страх возрастает, но я не могу отпрянуть от нее. Мои ладони прижимаются к ее стройной спине, и ее кожа под шелком так близка. Эти глубокие черные глаза улыбаются. Ее голова запрокидывается, губы раскрываются, готовые к поцелую.
И вот тут она изменяется, съеживается. Волосы становятся грубыми и спутанными, чернота воронова крыла переходит в безобразную бурость, расползающуюся по кремовой белизне ее щек. Глаза, сжимаются в бусины. Белки исчезают, и она свирепо смотрит на меня крохотными глазками, точно два отшлифованных кусочка антрацита. Рот превращается в пасть, из которой торчат кривые желтые зубы. Я пытаюсь закричать. Я пытаюсь проснуться. И не могу. Я снова пойман. И всегда буду пойман. Я схвачен огромной гнусной кладбищенской крысой. Огни пляшут перед моими глазами. Октябрьские розы. Где-то лязгал мертвый колокол.
– Ты любишь? – шепчет эта тварь. – Ты любишь?
Запах роз – ее дыхание, когда она накидывается на меня. Мертвые цветы в склепе.
– Да, – говорю я крысиной твари. – Да – и истинная любовь не умирает. – И вот тогда я кричу и просыпаюсь.