Плохо человеку – пусть карабкается. Это ему испытание, а не тебе. Ему проверка. И нечего лезть со своим плечом. Плечо раз выдержит, два, двадцать два, а потом – хрясь. Надломится. И все отбегут. Потому что привыкли опираться. Побегут другую опору искать. А ты сиди в одиночестве и ремонтируй свой становой хребет. Скрепляй чем можешь. Хочешь – склеивай слюнями, хочешь – уличной грязью. Или силой далеких предков. У кого предки сильные. И кто про них помнит. Или чует хоть что-то.
Дана чуяла, помнила и знала. Все долгожители ее рода хоть словом, хоть намеком, а кое-что передали. Да и много ли нужно болтать? В генах – все! Расслабься – такое про себя узнаешь! Поверь себе. Мало кто хочет почему-то. Предпочитают верить другим. С раннего детства. Скажут слепцы и глухари: «Ты всерьез утверждаешь, что видишь, как солнце сияет? Опомнись, безумец! Это же невозможно! Ты заявляешь, что слышишь, как трава шелестит? Оставь свои выдумки! Не морочь головы честным людям». Ребенок и верит, что все видимое и слышимое им – глупые фантазии.
Живешь среди невидящих – и сам видеть не смей. Или молчи о том, что видишь, как о стыдной болезни. Иначе вышвырнут в одиночество, и будешь тогда наслаждаться видением своим, сто лет никому не нужным.
Это-то она сызмала поняла. И затаилась. Но верила себе. Верила. Помнила, как прабабка прижимала ее к запавшей своей груди и шептала: «Ты нашей породы! Мы все можем! Ты сны смотри – да запоминай! Через сны все поправить можно. Они у нас вещие. Поможешь себе всегда. И другим, когда потребуется. Но – молчи. Запоминай – и молчи!»
Прабабка была своя. Теплая, тонкая, нежнокожая, вкусно пахнущая сухими листьями. Кому ж было верить, как не ей? Не детсадовской же воспиталке, явно больной на всю голову, оравшей бешеным сипом: «А ну, подняли жопы с горшков!!!» Или: «Жрите немедленно, а то вся группа гулять не попрется!»
Воспитательницу следовало претерпевать, как мерзкий запах из недомашнего туалета. Просто – не видеть ее, не слышать, не помнить. Хотя кое-что и запомнилось, для закалки психики, видно.
Каждое слово своих проникало в самую глубь организма и затаивалось, как зерно, которому прорасти еще не время, но оно ждет установленного часа и дремлет до поры, как все живое зимой.
Потом, когда понадобилось, все и проросло.
И она сразу себе самой доверилась, без всяких этих «ой, мне показалось» да «так не бывает».
По юности, бывало, шалила, баловалась, испытывая силу. Посмотрит перед сном в окошко, найдет нужную звездочку, вглядится, представит того, к кому во сне придет. Детально представит, будто в лупу разглядывает. Выскажет пожелание на пробу. И ночью – пожалуйста! Действуй. Смотри то, что не тебе предназначалось, а тому, о ком подумала. Он без тебя и не вспомнит про то, что видел, и думать забудет. А ты придешь, поможешь, подскажешь, вытянешь. И человек, напитанный твоей ночной силой, делается вдвое способнее, энергичнее, смелее. Не на вечно делается. Не так уж надолго. Но вытягивается из собственной беды. И гордится потом собой, что смог. Сам.
Откуда и зачем ему знать, кто пришел на помощь? Откуда ему верить? Пусть лучше думает, что сам напрягся и осилил. Он же не просил. Ты же сама так решила. По собственному желанию. По любопытству девичьему и расцветающей юной силе, по доброте душевной. По зову сердца и порыву души.
И как это все получается, кому рассказать, разве кто поверит!
Ты вторгаешься в чужой сон и слышишь (поначалу только слышишь) вздохи, стоны и всхлипывания. Потом, вглядевшись, понимаешь, о чем сокрушается спящий. И если это слезы о себе самом или о ком-то другом, пока еще живом, ты берешь ослабленного сном и кручиной человека за безвольную, несопротивляющуюся руку, ухватываешь цепко и уводишь из плохого туда, куда надо. Смотря по ситуации.
Что может быть проще? Ей это давалось играючи. Особенно поначалу. По переизбытку сил. Наверное, от излишества гормонов в созревающем организме. Или оттого, что дома только и делали, что пичкали полезной едой – овощами и фруктами. И еще, конечно, во всем воспитание было виновато. В те времена популярно было вдалбливать детям в их ничем не защищенные восприимчивые головы разрушительные идеи о помощи в первую очередь ближнему, а потом уже себе. Всерьез внушали: «Сам погибай, а товарища выручай». И хвалили прилюдно за самоотверженные поступки. Вот она и старалась почем зря. Находила страждущих. Покрадывалась во сне. Подсобляла. Сначала по всяким ерундовым мелочам. Потом пришло время испытать себя всерьез.
Вот была у них в классе Танька такая. Как сейчас бы сказали, член сообщества. Одноклассница, если еще не неприлично так выразиться.
Она, Танька, была нормальная никакая девчонка, каких на сотню сто. Но у доски, если звали отвечать урок, преображалась кардинально. Принималась трястись, заикаться, трепетать, дергаться, как перед костром инквизиции. И ничего не могла сказать. А знала все лучше всех! На переменке, как по волшебству, превращалась в нормальную и вменяемую и для доказательства знаний и прилежания наизусть оттарабанивала заученное.
У учительского же стола всегда происходило следующее. Под испытующим взглядом педагога Танька белела и замыкалась в себе. После нескольких минут немого ее дрожания учительское терпение иссякало. Таньку отправляли на место с очередной парой. Никогда никто не пощадил, что интересно! Ну, для пробы хотя бы оставили хоть раз после уроков, спросили бы с глазу на глаз, глядишь, Танька бы и раскололась, выдала бы все, что зубрила.
Но что мечтать о несбыточном! Танька садилась на свой стул и принималась беззвучно рыдать.
У нее гениально получалось рыдать, не издавая даже вздоха, видать, отработалось многолетней практикой. Понятно было, что она рыдает не учителю или классу, не напоказ, а себе, внутри себя, от абсолютной невозможности сдержаться. Все к ней привыкли, а потому не дразнили и не жалели.
Однажды подросшая Дана стала свидетелем разговора их классной руководительницы с Танькиной матерью, красивой собранной теткой, очень по виду благополучной и ухоженной.
– Просто не знаю, как поступать с ней, ума не приложу, – пожимала плечами классная, держа в руках раскрытый журнал, – одни двойки, полюбуйтесь! Только письменные спасают. На письменных она как-то собирается, справляется. Но жизнь – это сплошной экзамен. Его письменно не сдашь! Надо ей как-то учиться собираться с духом. Преодолевать себя. Это избалованность какая-то просто!
Танькина мать слушала и кивала в знак согласия:
– Сама не знаю, что с ней делать. Дома-то бойкая! Вы с ней построже, чтоб знала. Чтоб не надеялась. Надо стараться…
Дана была поражена услышанным. Просто раздавлена напрочь. Собственная Танькина мать и не думала вступаться за свою несчастную дочь, а наоборот – призывала мучителей мучить ее еще сильнее! Это было совсем невыносимо. Получалось, что Танька – хуже, чем сирота. Сирота хоть понимает про себя, что он один, и учится защищаться как может. А у Таньки нигде тыла нет, где душой можно отдохнуть, сил набраться.