Клеопатра | Страница: 85

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Она, точно пристыженная, опустила голову и сказала внятно:

— Я не звала, я только просила тебя выслушать меня. Благодарю за исполнение моей просьбы. Хотя женская красота опасна для мужчин, — тебе нечего опасаться. Никакая красота не выдержит мучений, доставшихся на мою долю, да и сама жизнь едва выдерживает. Но ты не позволяешь мне расстаться с ней. Если у тебя добрые намерения, не превращай в невыносимое бремя жизнь той, которой ты отказываешь в смерти.

Цезарь снова поклонился:

— Я надеюсь сделать твою жизнь достойной тебя!

— В таком случае, — продолжала Клеопатра, — избавь же меня от мучительной неизвестности! Ты-то уж во всяком случае не из тех людей, которые не заботятся о завтрашнем дне.

— Ты подразумеваешь человека, — жестко возразил Цезарь, — который, быть может, и до сих пор жил бы среди нас, если бы с мудрым смирением…

Глаза Клеопатры, кротко и скромно смотревшие на холодное лицо победителя, сверкнули гневом.

— Оставь прошлое в покое! — сказала она высокомерно.

Впрочем, ей тут же удалось овладеть собой. Она продолжала совершенно другим тоном, не лишенным льстивой мягкости:

— Человек, желаниям которого повинуется мир, обозревает настоящее и будущее. Наверное, он решил судьбу детей, прежде чем согласился увидеть мать. Единственный, кто мог стать тебе поперек дороги, сын твоего великого дяди…

— Он не мог избежать своей участи, — перебил Цезарь тоном искреннего сожаления. — Я оплакивал Антония и сожалею о несчастном юноше.

— Это делает честь твоему сердцу, — горячо воскликнула Клеопатра. — Вырвав у меня кинжал, Прокулей упрекал меня за то, что я подозреваю в жестокости и беспощадности самого кроткого из полководцев.

— Два качества, совершенно чуждые моей натуре, — заметил гость.

— И если даже они присущи ей, — подхватила царица, — ты должен подавить их. Ведь ты не раз говорил, что хочешь идти по стопам твоего великого дяди. Цезарион, — взгляни на его бюст, — как две капли воды похож на своего отца. Любовь твоего божественного дяди была драгоценнейшим из даров, посланных богами мне, несчастной, ожидающей теперь твоего приговора. И какая любовь! Мир не знает, чем я была для его великого сердца, но тебе, его наследнику, я хочу показать это, чтобы не дать места недоразумениям. Я ожидаю твоего приговора. Ты судья! Эти письма — мои главные оправдательные документы. Они тебе покажут меня такой, какой я была и есть, а не какой меня рисуют зависть и клевета. Подай сюда ящик, Ира. В нем драгоценные свидетельства любви Цезаря, — письма, которые я получала от него.

Она открыла ящик дрожащими руками и, опустив голову, продолжала глухим голосом, точно вид этих писем перенес ее в прошлое:

— Из всех моих сокровищ этот ящик был для меня самым заветным. Он подарил его мне. Это случилось на Брухейоне, среди ожесточенных битв.

Развернув первый свиток, она указала Октавиану на него и на остальные письма, воскликнув:

— Нежные и красноречивые листки! В каждом отражается удивительный человек: могучий ум, неутомимый деятель, который на минуту забывает о своих стремлениях и отдается юношеской страсти. Если бы я была тщеславна, Октавиан, я могла бы назвать каждое из этих писем победным трофеем, олимпийским венком. Женщина, перед которой Юлий Цезарь сложил оружие, могла высоко носить голову, не так, как несчастная, которая выпрашивает теперь позволение умереть…

— Оставь эти письма, — мягко сказал Октавиан. — Кто же может сомневаться, что ты дорожишь ими, как сокровищем…

— Драгоценнейшим сокровищем и притом лучшей защитой обвиняемой, — уточнила она с живостью. — На них, как я уже сказала, основывается мое оправдание. Как ужасно пользоваться для такой цели тем, что всегда было свято. Но я должна сделать над собой усилие. Октавиан, эти письма возвращают жалкой, больной просительнице достоинство и образ царицы. Мир знает только две силы, перед которыми склонялся Юлий Цезарь: желания тоскующей женщины, распростертой здесь на ложе, и всепобеждающую смерть. Странное сочетание! Но я его не боюсь, потому что смерть отняла его у жизни и у меня… Одну минуту… Мне совестно читать вслух похвалу самой себе. Но вот что здесь написано: «Благодаря тебе, неотразимая, — пишет он, — я впервые узнал теперь, когда молодость давно уже минула, какой прекрасной может быть жизнь».

С этими словами Клеопатра протянула письмо Октавиану. Но прежде чем она успела достать другой свиток, он возвратил ей первый, сказав:

— Я слишком хорошо понимаю, как тяжело тебе пользоваться этими задушевными излияниями для зашиты. Я могу себе представить их содержание и оценить его, не читая писем. Защита их не нужна, как бы ни были они подробны. К чему письменные доказательства в чарующей прелести, которая остается неувядаемой и поныне?

Эти лестные слова гордого молодого властелина вызвали улыбку на лице Клеопатры.

Октавиан заметил ее. В ней действительно было столько очарования, что он сам почувствовал, как краснеет.

Эта несчастная женщина, эта страждущая просительница до сих пор могла опутать своими сетями, но только не его, защищенного броней холодного рассудка. Что же придавало такую чарующую прелесть этой женщине, давно уже перешагнувшей предел молодости? Проникающий в душу голос, или ее выразительное лицо, или страдания и слабость, удивительно сочетавшиеся с царственным величием, или, наконец, сознание, что любовь ее сковывала несокрушимыми узами величайших и сильнейших?

Во всяком случае, даже ему следовало остерегаться ее чар. Но он умел обуздывать свои страсти, в отличие от своего великого дяди.

Впрочем, Октавиану необходимо было удержать Клеопатру от самоубийства, а для этого она должна была поверить в его увлечение. Он хотел доказать свое превосходство «великой царице Востока», до сих пор пользовавшейся славой женщины, неотразимой, как смерть. Только следовало приняться за это осторожно, чтобы не испортить дела. Она должна последовать за ним в Рим. Благодаря ей и ее детям триумф его будет самым блестящим и замечательным, какой только видели сенат и народ. Итак, он возразил шутливым тоном, в котором, однако, слышалось внутреннее волнение:

— Мой дядя был известным поклонником прекрасных женщин. Не одна из них вплетала цветы в его венок, и многим он признавался в любви устно, а может быть, так же как и тебе, письменно. Его гений был выше и во всяком случае многостороннее моего. Он мог в одно и то же время с одинаковым увлечением отдаваться самым разнообразным вещам. Меня же всецело поглощает государство, правление, война. Я уж и тому рад, что могу скрасить короткие минуты отдыха произведениями наших поэтов. Где же мне, обремененному делами, посвящать себя прекраснейшей из женщин? Если бы я мог делать то, что хочу, ты была бы первой, от которой чудесный дар Эроса… Но этого не должно быть. Мы, римляне, умеем укрощать наши желания, даже самые пылкие, когда того требует долг. Нет города на земле, в котором было бы столько богов, сколько их здесь! Чтобы понять их сущность, нужны особые дарования… Но скромные боги домашнего очага! Они слишком просты для вас, александрийцев, всасывающих философию с молоком матери… Неудивительно, что я напрасно ищу их здесь. Разумеется, они, наши домашние боги, не смогли бы ужиться здесь, где строгие требования Гименея должны умолкнуть перед пылкими желаниями Эроса. Брак не считается здесь священным… Кажется, мои слова тебе неприятны.