— Не помню. Понимаешь, это трудно вспомнить через сорок с лишним лет.
— А я помню. Понимаешь, помню. Почему?
— Почему? — повторил вопрос Ржевский.
— Да потому, что я — это не ты. Потому, что я знаю: эти воспоминания моими никогда не были! Я могу в них копаться, я могу в них смотреть. Мать была тогда в голубом сарафане и сандалетах. Тебе кажется, что ты забыл. А ты не забыл! Просто вспомнить это могу только я, потому что я хочу вспомнить. Ты думаешь, это единственное различие между нами?
— Я забыл и другое? — Ржевский пытался улыбнуться.
— Ты забыл многое — я еще не знаю всего…
— Вместо того, чтобы искать точки сближения, ты стараешься от меня удалиться.
— А ты подумал о том, что я — единственный человек на земле, у которого не было детства? Я помню, как мальчиком иду с матерью по лугу, и в то же время знаю, что никогда не ходил с матерью по лугу, — это ты ходил, ты украл у меня детство, ты понимаешь, ты обокрал меня и теперь сидишь вот здесь довольный собой — у тебя есть духовный преемник, замечательный сын, хорош собой и во всем похож на человека.
— Ты и есть человек. Самый обыкновенный человек.
— Врешь! Я не человек и не буду им, потому что у меня нет своей жизни. Я — твоя плохая копия, я вынужден вести твои дела, за тебя выяснять отношения с Эльзой, которая боится, как бы я не запомнил из прошлого больше, чем ты. Ты этого не понимаешь и еще не боишься, а она уже испугалась. Видно, инстинкт самосохранения развит у нее сильнее, чем у-тебя.
— Чего ей бояться? — Ржевский поднялся, налил себе кипятку из термоса, принесенного Леночкой. — Хочешь еще кофе, сын?
— Замолчи, Ржевский! Сына надо вырастить, вставать к нему по ночам и вытирать ему сопли. Ты создавал не сына, а самого себя. Сын — это продолжение, а ты стремился к повторению. Если тебя тяготила бездетность, почему ты не удочерил Катеньку? У вас с Лизой были бы и другие дети… Или Эльза была права, когда вы катались на речном трамвайчике и она уверяла, что Лизочка тебе не пара?
— Какой еще трамвайчик?
— Ты меня наградил этой памятью, а теперь недоволен? Ты разве не знал, на что шел? Тебя не научили шимпанзе? Или ты хотел, чтобы я унаследовал только твою страсть к науке?
Ржевский взял себя в руки.
— В чем-то ты, наверное, прав… Но и мне нелегко. У меня такое чувство, будто я прозрачен, будто в меня можно заглянуть и увидеть то, чего я сам не хочу видеть.
— Я не хочу никуда заглядывать. Мне это не дает спокойно жить. Тебе хотелось бы, чтобы я опроверг эффект Гордона и всерьез занялся математикой? А я думаю о Лизе.
— Я думал, что после окончания работы комиссии ты переедешь ко мне. Я живу один, две комнаты, мы бы друг другу не мешали.
— А теперь уже сомневаешься. И ты прав. Нельзя жить вместе с самим собой. Дай нам разойтись… подальше. Я не могу чувствовать себя твоим сыном, потому что я старше тебя. Дав мне свою память, ты позволил мне судить тебя.
— Мы еще вернемся к этому разговору. — Ржевский сказал это сухо, словно отпуская провинившегося сотрудника, и, когда Иван хмыкнул, узнав эту интонацию, он вдруг стукнул кулаком по столу. — Иди ты к черту!
Иван расхохотался, вытянул ноги, развалился в кресле, и Алевич, который сунулся в кабинет, потому что надо было решать с Ржевским хозяйственные дела, замер на пороге, не входил. Подопытный молодой человек вел себя уж слишком нахально. Сергей Андреевич никому этого не позволял.
Ниночка сидела у Ивана, он гонял ее по химии — зима на исходе, пора думать о том, как поступать в институт. Потом обнаружилось, что у Ивана кончились сигареты, и Ниночка сказала, что сбегает. Иван поднялся.
— Мне тоже не мешает подышать свежим воздухом.
Мороз на улице был сухой, несильный, снег скрипел под ногами звонко и даже весело.
— Мы так и не собрались на лыжах, — сказал Иван. — Зима уже на исходе, а мы с тобой…
— Я принесу лыжи из дома, — сказала Ниночка. — Они лет десять стоят у нас без движения.
Бараки уже снесли. Но отсутствие их не так чувствовалось зимой, когда деревья прозрачны и дыры, оставшиеся от бывших строений, не так видны.
— Ты знаешь, что он здесь когда-то жил? — спросил Иван.
— Да, очень давно.
— В третьем бараке от угла. Жаль, что я не успел туда сходить.
— Почему? Ты же борешься с Ржевским. Даже до смешного.
— Мне не все ясно. И я начинаю терзаться.
— Ой, и простой же ты человек, — сказала Ниночка. — Ясности тебе подавай. Даже я уже догадалась, что без ясности иногда проще. Ведь это замечательно, что еще остались какие-то тайны. Раньше вот ты был тайной, а теперь ты…
— Кто я теперь?
— Сотрудник института.
— Со мной нельзя дружить, — сказал Иван, усмехнувшись. — Я потенциально опасен. Все неизвестное опасно. А вдруг у меня завтра кончится завод?
— А вот и неправда. Не кончится, — сказала Нина. — Целая комиссия тебя на той неделе разбирала по косточкам.
Ниночка разбежалась и поехала по ледяной дорожке, раскатанной на тротуаре. Иван, мгновение поколебавшись, за ней. Он часто колебался, прежде чем сделать что-нибудь, вполне соответствующее его двадцатилетнему телу. Будто Ржевский, сидевший в нем, стеснялся кататься по ледяным дорожкам или прыгать через лужи и немолодыми костями и мышцами соизмерял препятствия.
Они зашли в магазин у автобусной остановки. Иван купил блок сигарет. Ему не хватало тридцати копеек, и Ниночка дала их.
По договоренности с академией с первого числа Ивана зачислили в институт на ставку лаборанта — не сидеть же здоровому молодому парню в подопытных кроликах. Конечно, он мог бы и руководить лабораторией. Но и Ржевский, и сам Иван понимали, что рассчитывать на такую милость академии не приходится. Пока что Иван оставался экспериментальным существом и даже в поведении мудрых членов последней комиссии Иван отметил некоторую робость и настороженность. Но он уже привыкал на это не обижаться.
— Рассказывай дальше, — сказала Ниночка, когда они вышли из магазина и повернули к институту.
— Эльза их познакомила. Сергей жил в общежитии, а Лиза — в одной комнате с матерью, братом и, главное, с Катей. Катя — ее дочка от того актера. У актера была семья, он к той семье вернулся.
— А сколько было девочке?
— Кате? По-моему, годика три, совсем маленькая. Лиза и Сергей полюбили друг друга.
Ниночка вдруг начала ревновать Ивана к той далекой Лизе, что было бессмысленно, но ведь Иван помнил, как ее целовал. И, может, даже лучше бы он и не рассказывал об этой Лизе, но останавливать его нельзя…