Она отрицательпо покачала головой.
— Что же такое во мне: ты видишь, что я тебе не чужой, не по одному родству…
— Это не дружба…
— Ну, так любовь?
— Мне ее не надо: я не разделяю ее…
— Знаю — и вот я и хочу объяснить, как ты одна можешь сделать, чтоб ее не было и во мне!
— Кажется, я все для этого сделала… Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо отголкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь… да?
Он сбоку заглядывал ей в лицо.
— Ну, я боролся что было сил во мне, — ты сама видела, — хватался за всякое средство, чтобы переработать эту любовь в дружбу, но лишь пуще уверовал в невозможность дружбы к молодой, прекрасной женщине — и теперь только вижу два выхода из этого положения…
Он остановился на минуту.
— Один ты заперла мне: это взаимность, — продолжал он. —
Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь — я ей не верю — но во что бы ни было, во всяком случае в удовлетворение, в покой… Ты отнимаешь у меня всякую надежду… на это счастье… да?
Он опять подвинулся к ее лицу, глядя ей пытливо в глаза.
Она утвердительно кивнула головой.
— Да, всякую, — повторила она.
— Ну… — сказал он, — чтоб вынуть боль безнадежности или убить совсем надежду, надо…
— Сделать то, что я сказал сейчас, то есть признаться, что ты любишь, и сказать, от кого письмо на синей бумаге! это — второй выход…
— А если я не сделаю ни того, ни другого? — спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, — это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что если ты не можешь разделить моей сумасшедшей мечты, так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера…
— А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия — и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного — покоя: я имею на него право, я свободна, как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь…
— И я был свободен и горд еще недели две назад, — а вот теперь и не горд, и не свободен, и боюсь — тебя!
Она с пренебрежением взглянула на него и слегка пожала плечами.
— Погоди казнить меня этими взглядами: не случилось бы с тобой того же! — говорил он почти про себя.
— Я не боюсь, не случится!
— И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки «волком» храбро лепечут: «А я его убью!» И ты, как дитя, храбра, и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой час…
— Никого не боюсь, — повторила она, — и этого вашего волка — страсти, тоже! Не стращайте напрасно: вы напустили на себя, и мне даже вас не жаль!
— Ты злая! А если б я сделался болен горячкой? Бабушка и Марфенька пришли бы ко мне, ходили бы за мной, старались бы облегчить. Ужели бы ты осталась равнодушной и не заглянула бы ко мне, не спросила бы…
— Это другое дело: больной…
— А я разве здоров? разве я не болен, и болен еще тобой!..
— Виновата ли я в этом?
— Ты тоже бы не виновата была, если б меня прохватил холодный ветер на Волге и я бы слег в горячке!
— Там есть средства, лекарства…
— И тут есть, я тебе указываю одно, верное. Я не шучу: только безнадежность может задушить зародыш страсти.
— Разве я не отнимаю у вас всякую надежду? Я вас никогда не буду любить, я вам сказала!
— Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день, а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то есть перестанет раздражать…
— Не могу же я принести вам этой «жертвы», брат: умереть!
— И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо: это будет все равно, что ты умерла для меня.
Он говорил горячо и серьезно. Она задумалась и боролась, по-видимому, с собой, оборачиваясь к окну и обратно от окна к нему.
— Хорошо… — сказала она, понижая голос, и медлила. — Я… люблю… другого…
— Кого? — вдруг вскрикнул он, вскочив со стула.
— Что же вы испугались? Вы сами этого хотели; успокойтесь и уезжайте: теперь вы знаете.
— Кого? — повторил он, не слушая ее.
— Что за дело до имени!
— Имя, имя. Кто писал письмо. — говорил он с дрожью в голосе.
— Никто! Я выдумала, я никого не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и, наконец стали прозрачны. Из них пропала мысль, все, что в ней происходило, и прочесть в них было нечего.
— Говори, ради бога, не оставляй меня на этом обрыве: правду, одну правду — и я выкарабкаюсь, малейшая ложь — и я упаду!
— Послушайте, брат: не играете ли вы со мной в какую-то тонкую игру?
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blase [133] , grand coeur, рыцарь свободы — стыдитесь! Нет, я вижу, вы не годитесь и в друзья! Ну, если я люблю, — решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, — тогда что?
— Ничего! — сказал он покойным голосом.
Она глядела на него с удивлением: в самом деле — ничего.
— Ты видишь действие доверия, — продолжал он, — я покоен, во мне все молчит, надежды все, как мухи, умирают…
— Ну, положим, я… люблю, — понизив еще голос, начала она.
— Возьми свое положим назад: под ним кроется сомнение, а под сомнением опять надежда.