— Да, такое чувство заслуживало лучшей доли… — тихо сказал Райский. — Но, друг Леонтий, прими это, как болезнь, как величайшее горе… Но все же не поддавайся ему — жизнь еще длинна, ты не стар…
— Жизнь кончилась, — перебил Леонтий, — если…
— Если что?
— Если она… не воротится… — шепнул он.
— Как, ты хотел бы… ты принял бы ее теперь!..
— Ах, Борис, и ты не понимаешь! — почти с отчаянием произнес Козлов, хватаясь за голову и ходя по комнате. — Боже мой! Твердят, что я болен, сострадают мне, водят лекарей, сидят по ночам у постели — и все-таки не угадывают моей болезни и лекарства, какое нужно, а лекарство одно…
Райский молчал.
Козлов подошел к нему большими шагами, взял его за плеча и, сильно тряся, шептал в отчаянии:
— Ее нет — вот моя болезнь! Я не болен, я умер: и настоящее мое, и будущее — все умерло, потому что ее нет! Подь, вороти ее, приведи сюда — и я воскресну!.. А он спрашивает, принял ли бы я ее! Как же ты роман пишешь, а не умеешь понять такого простого дела!..
Райский видел, что Козлов взглянул, наконец, и на близкую ему жизнь тем же сознательным и верным взглядом, каким глядел на жизнь древних, и что утешить его нечем.
— Теперь я понимаю, — заметил он, — но я не знал, что ты так любил ее. Ты сам шутил, бывало: говорил, что привык к ней, что изменяешь ей для своих греков и римлян…
Козлов горько улыбнулся.
— Врал, хвастал, не понимал ничего, Борис, — сказал он, — и не случись этого… я никогда бы и не понял. Я думал, что я люблю древних людей, древнюю жизнь, а я просто любил… живую женщину; и любил и книги, и гимназию, и древних, и новых людей, и своих учеников… и тебя самого… и этот — город, вот с этим переулком, забором и с этими рябинами — потому только — что ее любил! А теперь это все опротивело, я бы готов хоть к полюсу уехать… Да, я это недавно узнал: вот как тут корчился на полу и читал ее письмо.
Райский вздохнул.
— А ты спрашиваешь, принял ли бы я ее! Боже мой! Как принял бы — и как любил бы — она бы узнала это теперь… — добавил он.
У него опять закапали слезы.
— Знаешь что, Леонтий, я к тебе с просьбой от Татьяны Марковны! — сказал Райский.
Леонтий ходил взад и вперед, пошатываясь, шлепая туфлями, с всклокоченной головой, и не слушал его.
— Бабушка просит тебя переехать к нам, — продолжал Райский, — ты здесь один пропадешь с тоски.
Козлов услыхал и понял, но в ответ только махнул рукой.
— Спасибо ей, она святая женщина! Что я буду таким уродом носить свое горе по чужим углам!..
— Это не чужой угол, Леонтий, мы с тобой братья. Наше родство сильнее родства криви…
— Да, да, виноват, горе одолело меня! — ложась в постель, говорил Козлов, и взяв за руку Райского: — прости за эгоизм. После… после… я сам притащусь, попрошусь посмотреть за твоей библиотекой… когда уж надежды не будет…
— А у тебя есть надежда?
А что? — вдруг шепотом спросил Козлов, быстро садясь на постели и подвигая лицо к Райскому, — ты думаешь, что нет надежды?..
Райский молчал, не желая ни лишать его этой соломинки, ни манить его ею напрасно.
— Я, право, не знаю, Леонтий, что сказать. Я так мало следил за твоей женою, давно не видал… не знаю хорошо ее характера.
— Да, ты не хотел немного заняться ею… Я знаю, ты дал бы ей хороший урок… Может быть,этого бы и не было…
Он вздохнул глубоко.
— Нет, ты знаешь ее, — прибавил он, — ты мне намекал на француза, да я не понял тогда… мне в голову не приходило… — Он замолчал. — А если он бросит ее? — почти с радостью вдруг сказал он немного погодя, и в глазах у него на минуту мелькнул какой-то луч. — Может быть, она вспомнит… может быть…
— Может быть… — нерешительно сказал Райский.
— Постой… что это?.. Кто-то будто едет сюда… — заговорил Леонтий, привставая и глядя в окно. Потом опустился и повесил голову.
Мимо окон проехала телега, где мужик, в чувашской рубашке, с красными обшивками, стоя махал вожжой.
— Я все жду… все думаю, не опомнится ли! — мечтал он, — и ночью пробовал вставать, да этот разбойник Марк, точно железной ручищей, повалит меня и велит лежать. «Не воротится, говорит, лежи смирно!» Боюсь я этого Марка.
Он вопросительно поглядывал на Райского.
— А ты как думаешь! — шептал он, — ты лучше знаешь женщин — что он смыслит! Есть надежда… или…
— Если и есть, то во всяком случае не теперь, — сказал Райский, — разве после когда-нибудь…
Козлов глубоко вздохнул, медленно улегся на постели и положил руки с локтями себе на голову.
— Завтра я перевезу тебя к нам, — сказал ему Райский, — а теперь прощай! Ужо к ночи я или приду сам, или пришлю кого-нибудь побыть с тобой.
Леонтий не смотрел и не слыхал, что Райский говорил и как он вышел.
Райский воротился домой, отдал отчет бабушке о Леонтье, сказавши, что опасности нет, но что никакое утешение теперь не поможет. Оба они решили послать на ночь Якова смотреть за Козловым, причем бабушка отправила целый ужин, чаю, рому, вина — и бог знает чего еще.
— Зачем это? он ничего не ест, бабушка, — сказал Райский.
— А как тот… опять придет?
— Кто тот?
— Ну, кто — Маркушка: я чаю, есть хочет. Ведь ты говоришь, что застал его там…
— Ах, бабушка! я сейчас поеду и скажу Марку…
— Сохрани тебя господи! — удержала она его, — на смех поднимет…
— Нет — поклонится. Это не Нил Андреич, он понимает вас…
— Не надо мне его поклонов, а чтоб был сыт — и бог с ним! Он пропащий! А что… о восьмидесяти рублях не поминает?
Райский махнул рукой, ушел к себе в комнату и стал дочитывать письмо Аянова и другие, полученные им письма из Петербурга, вместе с журналами и газетами.
«Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, — в какую всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга, что от тебя два месяца нет ни строки? Уж не женился ли ты там на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями,то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так что я не знаю, не переехал ли ты из своей трущобы — Малиновки, в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь ли мое письмо?
Новостей много, слушай только… Поздравь меня: геморрой, наконец, у меня открылся! Мы с доктором так обрадовались, что бросились друг другу в объятия и чуть не зарыдали оба. Понимаешь ли ты важность этого исхода? на воды не надо ехать! Пояснице легче, а к животу я прикладываю холодные компрессы; у меня, ведь ты знаешь — plethora abdominalis [147] …»