Бойкость выглядывала из ее позы, глаз, всей фигуры. А глаза по-прежнему мечут искры, тот же у ней пунцовый румянец, веснушки, тот же веселый, беспечный взгляд и, кажется, та же девическая резвость!
— Как вы… сохранились, — сказал он, — все такая же…
— Моя рыжая Клеопатра! — заметил Леонтий. — Что ей делается: детей нет, горя мало…
— Вы не забыли меня: помните? — спросила она.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— Что же мне сказать?
— Скажи — salve, amico [69] …
— Ну, ты свое: я и без тебя сумею поздороваться, не учи!
— Не знает, что сказать лучшему другу своего мужа! Ты вспомни, что он познакомил нас с тобой; с ним мы просиживали ночи, читывали…
— Да, если б не ты, — перебил Райский, — римские поэты и историки были бы для меня все равно, что китайские. От нашего Ивана Ивановича не много узнали…
— А в школе, — продолжал Козлов, не слушая его, — защищал от забияк и сам во все время оттаскал меня за волосы… всего два раза…
— Так было и это? — спросила жена. — Ужели вы его били?
— Вероятно, шутя…
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за что. Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— Не рисовую ли кашу? — спросила жена.
— Вот, она мне этой рисовой кашей житья не дает, — заметил Леонтий, — уверяет, что я незаметно съел три тарелки и что за кашей и за кашу влюбился в нее. Что я, в самом деле, урод, что ли!
— Нет, ты у меня «умный, добрый и высокой нравственности», — сказала она, с своим застывшим смехом в лице, и похлопала мужа по лбу, потом поправила ему галстук, выправила воротнички рубашки и опять поглядела лукаво на Райского. Он, по взглядам, какие она обращала к нему, видел, что в ней улыбаются старые воспоминания и что она не только не хоронит их в памяти, но передает глазами и ему. Но он сделал вид, что не заметил того, что в ней происходило. Он наблюдал ее молча, и у него в голове начался новый рисунок и два новые характера, ее и Леонтья.
«Все та же; все верна себе, не изменилась, — думал он. — А Леонтий знает ли, замечает ли? Нет, по-прежнему, кажется, знает наизусть чужую жизнь и не видит своей. Как они живут между собой… Увижу, посмотрю…»
— Кстати о каше: ты с нами обедаешь, да? — спросил Леонтий.
— Как это можно! — вступилась жена, — приглашать на такой стол, как наш! Ведь вы же не студенты: Борис Павлович в Петербурге избаловался, я думаю…
— Ты что ешь? — спросил Леонтий
— Все, — отвечал Райский.
— А если все, так будешь сыт. Ну, вот, как я рад. Ах, Борис…право, и высказать не умею!
Он стал собирать со стола бумаги и книги.
— Бабушка как бы не стала ждать… — колебался Райский.
— Ну, уж ваша бабушка! — с неудовольствием заметила Ульяна Андреевна.
— А что?
— Не люблю я ее!
— За что же?
— Командовать очень любит… и осуждать тоже…
— Да, правда, она деспотка… Это от привычки владеть крепостными людьми. Старые нравы!
— Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так все сиди на месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни налево, ни с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать! А сама с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там…
Райский засмеялся.
— Что вы, она просто святая! — сказал он.
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света, что внучки! А кто их знает, какие они будут? Марфенька только с канарейками да с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься. Что будет из нее — посмотрим!
— Это Верочка? Я еще ее не видал, она за Волгой гостит…
— А кто ее знает, что она там делает за Волгой?
— Нет, я бабушку люблю, как мать, — сказал Райский, — от многого в жизни я отделался, а она все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна: у ней какая-то сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
— Поэтому вы поверите ей, если она…
Ульяна Андреевна отвела Райского к окну, пока муж ее собирал и прятал по ящикам разбросанные по столу бумаги и ставил на полки книги.
— Поэтому вы поверите, если она скажет вам…
— Всему, — сказал Райский.
— Не верьте, неправда, — говорила она, — я знаю, она начнет вам шептать вздор… про m-r Шарля…
— Кто это m-r Шарль?
— Это француз, учитель, товарищ мужа: они там сидят, чихают вместе до глубокой ночи… Чем я тут виновата? А по огороду бог знает что говорят… будто я… будто мы…
Райский молчал.
— Не верьте — это глупости, ничего нет… — Она смотрела каким-то русалочным, фальшивым взглядом на Райского, говоря это.
— Что мне за дело? — сказал Райский, порываясь от нее прочь, — я и слушать не стану…
— Когда же к нам опять придете? — спросила она.
— Не знаю, как случится… s203
— Приходите почаще… вы, бывало, любили…
— Вы все еще помните прошлые глупости! — сказал Райский, отодвигаясь от нее, — ведь мы были почти дети…
— Да, хороши дети! Я еще не забыла, как вы мне руку оцарапали…
— Что вы! — сказал Райский, еще отступая от нее.
— Да, да. А кто до глубокой ночи караулил у решетки?..
— Какой я дурак был, если это правда! Да нет, быть не может!
— Да, вы теперь умны стали, и тоже, я думаю, «высокой нравственности»… Шалун! — прибавила она певучим, нежным голосом.
— Полноте, полноте! — унимал он ее. Ему становилось неловко.
— Да, мое время проходит… — сказала она со вздохом, и смех на минуту пропал у нее из лица. — Немного мне осталось… Что это, как мужчины счастливы: они долго могут любить…
— Любить! — иронически, почти про себя сказал Райский.
— Вы теперь уже не влюбитесь в меня — нет? — говорила она.
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у меня свое дело… Мне теперь предстоит одно: искусство и труд. Жизнь моя должна служить и тому и другому…