Погода был ужасная — дождь с ветром, но Сильвн ощутила легкость, как под весенним солнышком.
— Слава богу, наконец-то мы вздохнем свободно! — С этими словами она протянула письмо Персевалю.
— Не знаю, как ему это удалось, — сказал тот, пробежав короткие строки. — Вот что значит генеральный прокурор парламента!
— И будущий премьер-министр! Ах, дорогой крестный, вы не представляете, как я рада! Кошмар рассеивается.
В это время из дома появился Филипп, сопровождаемый аббатом Резини, и кинулся к лошади — он все время твердил, что уже вырос и не собирается ездить в карете, как младенец. Мать подбежала к нему, заключила в объятия и прижала к себе, забыв, как он гордится своей шляпой с перьями.
— Матушка! — возмутился мальчик, ловя свалившуюся с головы шляпу. — Позаботьтесь о моем достоинстве. — Потом его кольнула тревожная догадка. — Или я вас больше не сопровождаю? Вы со мной прощаетесь?
— Нет, сынок, просто захотелось тебя обнять. Такого бравого всадника надо поискать!
— Так-то лучше!
У Персеваля эта сцена вызвала улыбку. Мари же только досадливо пожала плечами. Она уже сидела в карете, закутавшись в меховую полость, из-под которой торчал один носик, и являла собой воплощение неудовольствия и презрения ко всему свету, и к дождливому утру, и к Конфлану, где даже не позаботились выяснить, не залила ли Сена сад, ко всем домашним, включая мать, к Венсеннскому дворцу, куда не показывался Бофор, не желая приближаться к башне, в которой его продержали пять долгих лет, и особенно к кардиналу Мазарини, который так тягостно и неизящно перебирался в мир иной…
Всесильный министр тем временем еще не начал агонизировать, вопреки впечатлению, произведенному его отчаянным призывом к королю. Просто, узнав от врачей, что времени у него уже в обрез, он пожелал дать молодому монарху советы, продиктованные его длительным политическим опытом. На протяжении двух недель в тиши спальни, охраняемой верным Бернуэном и швейцарцами, не допускавшими к больному даже врача, этот человек пятидесяти восьми лет, выглядевший десятка на полтора лет старше, сломленный недугом и непосильной работой, которую он взваливал на себя столько лет, нашептывал в жадные уши свое политическое завещание, сопровождаемое советами секретного свойства, последствия которых начали сказываться уже очень скоро.
Лежа на смертном одре с напудренным для сокрытия следов болезни лицом, он произносил слова, тяжесть которых превзойдет кое для кого тяжесть могильных плит. Трудно было расслышать в этих речах христианское смирение, каковое должен был бы проявить человек, готовящийся предстать пред господним судом, однако Людовик XIV внимал этим речам с неослабным интересом. Под конец Мазарини открыл королю, что завещает ему свое огромное богатство. Завещание сопровождалось условием, больно ударившим по королевской гордости, от него потребовали обещания, что он не станет разорять родню своего министра, как ни велик был соблазн сделать это, учитывая, как часто монарха держали на голодном пайке. Получив желаемое обещание, Мазарини облегченно перевел дух и перешел к своему последнему наставлению…
Повсюду в замке, особенно вокруг строго охраняемой спальни умирающего, крепли дерзкие надежды и разбухали необузданные амбиции. Фуке проводил часы в обществе королевы-матери, своей главной союзницы, Кольбер нес неусыпный караул в прихожих спальни, вооруженный бумагами, которые он рассчитывал успеть представить на рассмотрение, канцлер Сегье плохо скрывал свою надежду на высшую должность, красавица Олимпия де Суассон уже воображала себя признанной фавориткой, вертящей королем и вершащей дела королевства; и только молодая королева возносила молитвы…
Впрочем, дамы ее свиты уже пришли к заключению, что она чрезмерно привержена молитве и что страстей у нее, помимо чувства к супругу, две, богобоязненность и игра. Вернее, азартные игры, преимущественно на деньги. Не имея возможности предаваться этому греху в отцовском дворце, она теперь предавалась вовсю этой страсти, обходившейся ей весьма недешево.
Наконец свершилось то, чего ждали и на что надеялись. В ночь с 8 на 9 марта, примерно в 4 часа утра король, спавший рядом с королевой, был разбужен Пьерретт Дюфур, горничной Марии-Терезии, которую он просил оповестить его о смерти Мазарини. Кардинал испустил дух между двумя и тремя часами ночи. Не тревожа жену, Людовик встал, поспешно оделся и побежал в комнату умершего, где уже находился маршал Грамон, которого он обнял со словами:
— Мы потеряли верного друга.
Было немедленно отдано повеление о трауре по чину члена семьи. Король много плакал в отличие от своей матери, которая не пролила ни слезинки. Спустя несколько часов он вернулся в Париж, где назавтра был созван Совет. После его отъезда Венсеннский замок опустел, как по волшебству, оставив усопшего в одиночестве, всегда окружающем тех, кому уже не на что надеяться.
На следующий день в семь утра в Лувре, в обычном месте, собрался Совет. Вокруг канцлера Сегье, еще более важного, чем обычно, толпились семеро министров и государственных секретарей. Сегье бросал высокомерные и насмешливые взгляды на суперинтенданта финансов, но тот открыто игнорировал. Фуке, как всегда элегантный и, невзирая на ранний час, одетый с иголочки, был, впрочем, несколько более рассеян, чем обычно, и поглядывал в окно, за которым текла затянутая туманом Сена; туман был настолько густым, что противоположный берег было невозможно разглядеть.
Появился король, одетый во все черное. Присутствовавшие, поприветствовав его, разошлись по своим привычным местам, король же остался стоять, вследствие чего никто в зале не смог сесть, Людовик XIV устремил взгляд на канцлера, и тот от его властного взгляда быстро лишился недавней напыщенности. Король заговорил, и все застыли, этот тон был им незнаком.
— Господа, — начал он, — я собрал здесь всех вас, своих министров и государственных секретарей, дабы объявить, что до сих пор я дозволял управлять моими делами ныне усопшему кардиналу. Теперь пришло время взять все в собственные руки. Вы будете помогать мне советами, когда таковые потребуются. Что касается печати, менять которую я не собираюсь, то я прошу и приказываю, господин канцлер, ничего не скреплять ею без моего повеления и не обсудив дела со мной, если кто-либо из государственных секретарей прежде не передаст вам мое решение на сей счет. Вам, мои государственные секретари, я повелеваю не подписывать никаких бумаг, включая охранные грамоты и паспорта, без моего повеления. Вас, господин суперинтендант, я прошу использовать Кольбера, порекомендованного мне господином кардиналом. Лионн может быть уверен в моей поддержке, его службой я доволен.
Эта короткая речь произвела эффект разорвавшейся бомбы. Семерка, собравшаяся вокруг длинного стола, не поверила своим ушам. Обходиться без премьер-министра! Совет, низведенный до роли советчика, «когда это потребуется». Скупая похвала в адрес Гута де Лионна, министра иностранных дел, наводила на мысль, что удовлетворение его трудами можно трактовать как недовольство усилиями остальных.
Канцлер Сегье даже занемог от расстройства и поспешил домой, в тепло, к книгам и обильному имуществу. Фуке побежал к королеве-матери и стал терпеливо ждать ее пробуждения, чтобы рассказать ей о происшедшем. Анна Австрийская встретила его рассказ смехом.