Перед Бородинским сражением, в отличие от своих офицеров и солдат, он оставался совершенно спокоен. Более того, Люсьен хорошо выспался и спозаранку чувствовал себя свежим, бодрым и уверенным.
Его полк ввели в действие уже в середине дня, когда баталия была в самом разгаре. Ему предстояло наступать на левый фланг русских. Как всегда, он скакал впереди, не кланяясь пулям, и тем вдохновлял солдат, которые – он это знал – звали его заговоренным. Дважды в этот день он лично вступал с русскими гусарами в прямое столкновение, но судьба или перстень его хранили. Уже под вечер они попали под прямую картечь русской батареи. Здесь полегла чуть ли не половина его полка, но сам остался невредим. Батарея была взята, русские позиции смяты, поставленная задача выполнена.
Утром Годе узнал, что командовать ему практически некем: от полка осталось едва ли человек сто пятьдесят. Но это его не огорчило. Зато его смелость вновь была замечена самим Наполеоном. Уже через два дня он в чине генерала был прикомандирован к штабу императора. Это событие его и не огорчило, и не обрадовало.
Люсьен с трудом открыл глаза: кто-то упорно тормошил его за плечо. Над генералом склонился какой-то офицер и что-то спрашивал. Но он никак не мог понять, чего от него хотят. Ему было ясно одно, что он болен, у него жар, а кисть левой руки он вообще не чувствует. Потом он еще несколько раз приходил в сознание и с удивлением понимал, что его куда-то везут на простой крестьянской телеге. Он не знал, что лежит в одной из двухсот телег обоза, в которых вывозится 80 тонн собранного его трофейной командой золота. Старинные кубки русских царей, их короны, скипетры и державы, оклады икон и церковные кресты… На лицо падал снег, но холода он не ощущал. Как-то он открыл глаза и увидел перед собой Жака Моро, тот что-то ему говорил. Люсьен постарался сконцентрировать внимание и понял, что мирный договор заключить не удалось, поэтому армия покинула Москву и направляется на родину. О предстоящем отступлении он догадывался уже давно, и вот оно наступило. Жак посоветовал ему крепиться.
Последний раз Люсьен очнулся в какой-то темной, грязной избе. Ему даже показалось, что болезнь отступила. Он обвел глазами бревенчатые стены и увидел маленькое заледеневшее окно. Потом это окно и черный потолок избы закружились в каком-то вихре, и Годе прикрыл глаза, чтобы больше их уже никогда не открывать.
Первого декабря генерала Люсьена Годе наскоро схоронили на старом погосте у какого-то села. Названия его никто из французских офицеров так и не узнал.
Уже в мае 1813 года по всей Москве застучали топоры, в столицу потянулись телеги с тесом, кирпичом, песком из ближайших карьеров. Мужики, грязно ругаясь, вытаскивали на волокушах из дворов и квартир обгоревшие бревна, доски, разбитую мебель, искореженные двери и рамы. Загрохотали по мостовой господские брички и коляски, плавно закачались кареты: бежавшие от супостата благородные москвичи возвращались по домам. Всюду чувствовалось оживление, радость оттого, что Господь и на этот раз отвел беду от России.
В уцелевшем от пожарищ двухэтажном каменном доме графа Опалова тоже царило оживление. Впервые за долгие шесть месяцев. Сам Василий Васильевич, еще два дня назад мрачный и суровый, нынче суетливо сновал по дому и беззлобно покрикивал на челядь.
– Барин, Василиса Самсоновна прибывши, – доложил старый слуга Тихон. – Прикажете пригласить?
– Дурак! Сколько раз повторять тебе: не барин, а ваше сиятельство! Потому как граф я теперь! Пошел вон! А Василису Самсоновну зови, зови!..
В гостиную, еще сохранившую следы разора от пребывания наполеоновских гренадеров, вплыла с распростертыми объятиями дородная дама в безвкусном цветастом платье.
– Василий Васильевич, батюшка, узнала о твоей великой радости и не смогла не зайти. Господи, правда ли это?
– Правда, правда, матушка Василиса Самсоновна. Второго дня еще письмецо получил, – троекратно облобызал гостью граф. – Чаю или наливочки?
– Благодарствую, я на миг. Поздравить тебя и узнать, где она, что пишет?
Но граф громко крикнул:
– Тишка, накрой нам тут…
Василий Васильевич опустился в кресло, прокашлялся, не зная, с чего начать. Наконец решился:
– Пишет – жива, здорова…
– Да где же она объявилась?
– Под Звенигородом, в Саввино-Сторожевском монастыре. Богу молится за нас грешных, свои грехи замаливает…
– Да какие же грехи могут быть у Марьюшки-то? Она ж еще, сказать можно, дитя неразумное. Сколько ей нынче-то? Семнадцать?
– Восемнадцать уж, – поправил граф.
– Дык, что она, постриг приняла?
– Готовится, готовится только, – вздохнул Василий Васильевич. – Однако я не хочу допускать этого. Вот сейчас день-другой, да и поеду в обитель. Христом Богом просить стану домой вернуться. Кому я один теперь нужен, одна она у меня нынче, будто заново родилась. А ведь я ее, прости Господи, хотел уж и в святцы записать.
– И то верно, и то верно, – поддакивала Василиса Самсоновна, – поезжай батюшка не мешкая. Виданное ли дело: молодая, красивая девица, одна дочь у отца и – в монастырь!..
Выпив три чашки чая, гостья засобиралась домой и, наконец, откланялась.
«Куда там, домой пойдет она, – бурчал Василий Васильевич. – Сейчас помчится звонить в колокола, вся Москва к утру знать будет. Да и пусть знает, чего скрывать-то! Ну, сбежала, ну, объявилась. Не с гусаром же убежала, в обители покой искала. А у людей нынче после нашествия своего горя – выше крыши».
Но как ни успокаивал себя Опалов, на душе у него было муторно. Никак не мог он отойти сперва от беды незваной, а вот теперь от радости неожиданной…
Граф вошел в свой кабинет, самое любимое место во всем доме, открыл дверцу дубового, почерневшего от времени буфета и извлек оттуда пузатый хрустальный графинчик. Налив рюмочку настойки, он опустился в кресло, аккуратно отпил глоточек ароматной, приятно обжигающей жидкости, откинулся на высокую резную спинку.
«С чего же все это началось?» – думал он, по обыкновению скосив глаза в окно.
Перед войной этой проклятой его жизнь, казалось, обрела какую-то определенность и смысл. Боль от кончины жены улеглась. Дочь, его единственная радость, росла спокойной красивой девочкой, не по годам рассудительной и разумной. Видно, в мать пошла, хотя он тоже в дураках никогда не ходил. Служил в канцелярии градоначальника и добился большего, чем когда-то рассчитывать мог. Вон, до управляющего казначейством дослужился, чина статского советника достиг! И надо же, какая-то череда дурных событий всю благополучную жизнь его черным колесом переехала, переломала, испаскудила.
«Когда и где я дал промашку? – не находил ответа Василий Васильевич. – Да и я ли виноват? А может, судьбе, Господу угодно было так повернуть бытие мое…»