– Да погоди! – все еще не в силах поверить, что для него действительно все кончено, воскликнул Алябьев.
Он хотел сказать еще что-то, посулить, попросить, может быть, даже опуститься на колени перед этим подонком с перебитым носом, но Андрей не дал ему на это времени. Его голова медленно качнулась из стороны в сторону в отрицательном жесте, и сразу же звонко бахнул выстрел.
Пуля ударила Алябьева в лицо – прямиком в то место, где его густые прокуренные усы были разделены надвое аккуратным пробором. Раздробив верхнюю челюсть, она легко прошила мягкое небо, с завидной точностью разнесла вдребезги позвонок, на выходе разорвала в клочья мозжечок и, растратив по дороге почти всю убойную силу, с жалобным звоном разбила оконное стекло.
Грузное тело прораба ударилось о подоконник и тяжело сползло на пол под разбитым окном. Уцелевшие стекла были густо забрызганы красным, кровь струилась из приоткрытого рта Алябьева густым неторопливым потоком, в котором неприятно белели какие-то комки. Невидящие глаза прораба смотрели на убийцу без всякого выражения – не было в них ни немого укора, ни страха, ни боли, ни обещания отомстить – ничего, кроме тусклой стеклянной пустоты, словно и не глаза это были, а пара тусклых алюминиевых пуговиц.
Андрей подошел к трупу, поискал под подбородком пульс, которого там, разумеется, не было, удовлетворенно кивнул и присел над сладко похрапывающим Митяем. Он взял пистолет за ствол обтянутыми хлопчатобумажной перчаткой пальцами, вложил его в руку сторожа и с силой сомкнул безвольно обмякшую кисть вокруг теплой рубчатой рукоятки. После этого он небрежно швырнул пистолет на стол рядом с водочными бутылками, в последний раз огляделся, убеждаясь в том, что все выглядит вполне логично, забросил на плечо ремень сумки и торопливо вышел из аппаратной – у него действительно было очень много незавершенных дел.
– Слава тебе, Господи, – в двухсотый, наверное, раз повторил Степан Петрович и криво перекрестился левой рукой. Юрий никак не мог решить, смеяться ему или злиться по поводу вдруг прорезавшейся в звероподобном бородатом бригадире набожности. – Иже.., как это…
– Иже херувимы, – подсказал Юрий, вспомнив любимую кинокомедию.
Бригадир подозрительно покосился на него, мотнул мохнатым булыжником головы и с силой взъерошил бороду растопыренной темной пятерней.
– Да какая, хрен, разница, – легко переходя от неумелого славословия к более привычному богохульству, проворчал он, – херувимы, серафимы… Главное, уберег Господь, хрен ему в глотку – и тебя уберег, и меня, грешного, через тебя опять же.
Юрий промолчал. Спорить со Степаном Петровичем было трудно. Если он говорил правду по поводу причин, заставивших его заняться табелем вместо того, чтобы первым, как обычно, подняться на опору, то жив он остался именно благодаря той красивой оплеухе, которую ему залепил Юрий и с которой началась недавняя свалка. А значит. Бог, дьявол, судьба или просто слепой случай, небывалая комбинация мелких совпадений и вероятностей – да неважно, кто или что! – действительно уберег их обоих от неминуемой гибели.
Юрий не спорил еще и потому, что спорить ему не хотелось. Они со всей возможной скоростью шли по просеке под сверкающими на солнце новенькими проводами, держась проложенной “шестьдесят шестым” колеи и изнемогая от жары и непрерывных атак гнуса. Юрий держался из последних сил, да и то лишь потому, что было неловко показывать свою слабость перед" спутником, который был на два десятка лет старше и уже стоял на пороге настоящей старости. Держаться было тяжело: растянутая нога болела все сильнее, голова кружилась, ныла ушибленная Барабаном кисть, и при каждом шаге взрывался острой болью левый бок. Похоже было на то, что Юрий все-таки расшибся гораздо основательнее, чем ему показалось вначале.
«А чего же ты хотел, – насмешливо сказал он себе, – что же ты думал? Помнится, давным-давно в “Комсомолке”, кажется, была заметка про бывшего десантника, который навернулся с девятого этажа и отделался легким растяжением связок. Так ведь девятый этаж, милый ты мой, Понтя ты мой Филат, это от силы тридцать метров. А тридцать метров – это на целых двадцать метров меньше, чем пятьдесят. А ускорение между тем нарастает прямо пропорционально высоте, с которой приходится падать. Если бы не так шумело в голове, можно было бы легко рассчитать, с какой силой я воткнулся в родную планету. А приложился я очень даже прилично. И это ясно без всяких вычислений…»
Он остановился и сел прямо там, где стоял. Сил не осталось совсем, и идея добраться до опоры, которую красили маляры, теперь казалась ему не стоящей выеденного яйца и такой же безумной, как попытка добраться пешком до Луны. Продолжавший сыпать молитвами вперемежку с отборными ругательствами Петрович по инерции проскочил вперед метра на три, тоже остановился и повернул к Юрию потную, перекошенную от переживаний волосатую физиономию, на которой медленно проступило удивленное выражение. В ответ на его невысказанный вопрос Юрий сообщил ему свои соображения относительно целесообразности предпринятого ими путешествия, обессилел от этого еще больше и тихонько лег на спину.
– Ты Иди, Петрович, – сказал он. – Я тут полежу минуток десять-пятнадцать и догоню. А может, и не догоню, – добавил он после короткого раздумья.
– Ага, – в тон ему проворчал Петрович. – Может, догоню, а может, и подохну потихоньку. Так, что ли?
– Н-ну, примерно так, – неуверенно откликнулся Юрий, глядя в перечеркнутое блестящими нитками проводов голубое небо. За эти три месяца провода опостылели ему невообразимо, а после сегодняшнего, с позволения сказать, инцидента смотреть на них и вовсе было выше человеческих сил. Юрия затошнило, и он тяжело, с усилием повернулся на правый бок, чтобы не захлебнуться, если съеденная за обедом пшенка решит все-таки подышать свежим воздухом.
Он увидел прямо перед своим лицом рыжий кирзовый говнодав сорок седьмого размера и понял, что Петрович никуда не ушел, а сидит над ним на корточках.
– Переломы есть? – озабоченно спросил Петрович.
– Да хрен его знает, – лениво ворочая языком, ответил Юрий. – Кажется, нету. Просто шмякнулся, как.., как жаба. Голова кружится, а так – ничего, жить можно.
– Полета метров, – озабоченно пробормотал Петрович себе в бороду. – Шмякнулся он… От тебя, ежели по уму, мешок с костями должен был остаться, а у тебя, видишь ты, голова кружится.
– А у меня все не как у людей, – пожаловался Юрий. – Причем всю жизнь.
– Это ты мне не рассказывай, – стаскивая с его правой ноги сапог, проворчал Петрович, – Мы тут все такие.., были. Было бы у тебя все как у людей, сидел бы ты сейчас в Москве, а не валялся бы тут, как беглый зека. Эх, – закряхтел он, размотав портянку и стащив с распухшей ступни носок, – нога-то у тебя, брат!.. Никуда ты с такой ногой не дойдешь, это факт. И на горбу мне тебя не дотащить. Чего же делать-то?
Продолжая вздыхать, кряхтеть, поминать Господа Бога и беззлобно материться, он разодрал портянку на длинные лоскуты и принялся туго бинтовать ими распухшую лодыжку Юрия. Это получалось у него неожиданно ловко. Руки у Петровича были сильные, ухватистые, и действовал он ими аккуратно, хотя и без лишней деликатности, словно управлялся не с человеческой ногой, а с лошадиной или вовсе с поврежденной ножкой какого-нибудь табурета. Это было довольно болезненно, и Юрий в течение нескольких секунд предавался буржуазной роскоши: лежал на боку, тихонечко постанывал сквозь стиснутые зубы и жалел себя. Потом он решил, что нежиться, пожалуй, хватит, сосредоточился и сел, упираясь руками в песок у себя за спиной.