– Здравствуй, Бетти. Я так рада, что ты выздоровела, – сказала Абигайль, протягивая куклу. – Посмотри, что я сделала.
Серое полотно, скрученное жгутами, связанное в причудливые узлы.
Ручки-ножки... колени-локти... шейка. Голова. Не тряпичная, но из красной глины. И мукой покрытая, словно коростой.
– Похоже, правда? Я старалась. Для тебя. Для нас.
Острый нос, острый подбородок, редкие нити-волосы, ленточки-брови. И бусины-глаза, которые смотрят, как живые.
Бетти закричала.
Мэтью Хопкинс, враз постаревший, каждый день навещал пепелище. Он останавливался на границе, за которой начиналась чернота, и стоял, не шевелясь. Взгляд его, устремленный на останки дома, мутился. И сколько бы Джо ни пытался угадать, какие теперь бродят мысли в этой голове, не мог.
– Уедем, – предлагал он и каждый вечер себе обещал, что завтра точно. Но наступало утро, Хопкинс собирался к пожарищу, и Джо плелся следом.
Иногда появлялась Абигайль Уильямс со своей вечной подругой. Притихшие девицы стояли, взявшись за руки, и пялились в спину Хопкинсу. Иногда они обменивались взглядами, быстрыми, как случайная пуля. И тогда уродливое личико Элизабет кривилось, меняя одну гримасу за другой.
– Она его убила, – сказала однажды Абигайль. Шепотом. Так, чтобы услышал лишь Джо. И когда он, вздрогнув, уставился на нее – вдруг да показалось, – кивнула.
И прежде, чем Джо успел схватить маленькую дрянь, та исчезла. Будто и вовсе ее не было.
Убила, убила, убила... убила ли? Возможно. После всего, что урод сделал.
Ну и что, если убила? Джо и сам собирался.
Не успел.
А она смогла. Наверное, случайно. Попыталась защититься и... дальше пожар? Тело одно. Если прежде Джо думал, что именно лже-Хопкинс избавился от бедолажки-Бетти, а уж потом сгорел волею Всевышнего, ибо подобная мерзость не имеет права на жизнь, то теперь...
Бетти убила. Она его, а не наоборот. Всевышний ни при чем, это сам дьявол подбросил огонь в костер, призывая верного слугу своего. А Бетти? Убежала?
Конечно, она ведь хрупкая, слабая, нежная... она испугалась содеянного, и не зря. В этом городе, где не осталось ни одного разумного человека, и за меньшие прегрешения отправляют на виселицу.
Логично? Правдиво? Да. Правильно ли? Джо не знал. Да и не интересовала его правильность, на другой вопрос хотелось получить ответ: если Бетти жива, то где она теперь?
Тело горело. Однажды накалившись изнутри, оно не желало остывать. Ломкий жар распространялся по косточкам, и Бетти ощущала каждую из них. Особенно пальцы.
– Ничего, скоро совсем потеплеет, – утешала Абигайль, говоря очевидное. И тыкала иголкой в беззащитное тело куколки, причиняя мучения тому, кто и без того уже мучился.
Если в мире есть справедливость.
– Этот Рыжий мне нравится. Он большой. И глупый. Легко управлять. Пойди за него замуж.
– Нет.
– Почему?
Острие иглы, на миг зависнув, пробивает черную горошину глаза.
– Потому что... потому...
Страшно. Опять больно. Опять бить и ни за что. Руки, которые почти перепилены веревками. Пустота внутри, что уже понемногу зарастала. Если подождать – долго-долго подождать, – то и совсем затянется, спрятав ненужное.
– Я просто не хочу, – Бетти ложится на другой бок, кладет голову на колени Аби и зажмуривается, когда маленькая ручка начинает перебирать волосы.
Грязные. Она вся грязная, что снаружи, что внутри. Убийца. Дитя тьмы. Обреченная.
– Мне кажется, что он знает. Или догадывается. Он глупый, но... чует. Вот тут.
Аби касается Беттиного лба и губ.
– Не выдавай меня.
– Не выдам, конечно. Но ты не сможешь прятаться вечно... вечно – это очень долго. А еще ты заболела. И если не станешь лечиться, то умрешь. Я не хочу, чтобы ты умирала.
Элизабет, сидевшая снаружи, заколотила по лодке. Камень с хрустом вонзался в доски, совсем как в кости.
– Он бы тебя увез. Спрятал. Очень хорошо спрятал. А потом, если бы вдруг стал обижать, то ты знаешь, что делать...
Жар становится невыносимым. Бетти хочет кричать, но закусывает губу. Нельзя-нельзя-нельзя... муки адовы. Заслуженные.
Для убийцы.
– Спи, моя дорогая.
– Дима? Дима, это ты? Не бросай трубку, пожалуйста. Послушай... нет, помоги. Я его сдала. Господи, что же я за дура! Нельзя тебе говорить, сделано, значит, сделано. Он же сам признался...
– Надька, ты?
– Я. Дима... он же убивал. Сам сказал, что убивал. И я подумала... он пришел ко мне. А Машка...
Димыч тряхнул головой, сбивая остатки сна.
– Так, погоди. Кто и в чем признался? И кого ты кому сдала?
Можно было не спрашивать. Вспомнился лысый тип в клетчатом костюме, требовавший назвать имя, и Наденькина ненависть, от которой он, Димка, пытался сбежать.
Трубка в руке всхлипывала и стенала, как буря за окном. Надька ревет? Она-нынешняя вообще плакать не умеет.
– Я замки сменила. В квартире. Она ведь моя, Влад сам бумаги подписал, – дрожащий голос, такой знакомый... Маняшка вернулась? Пробила ледяной панцирь чужой души. – Моя квартира... а он все не уходит. Я и сменила. Звонит. Я послала подальше. Не хочу видеть. Приезжаю, а он там... плохо ему.
За стеной гудит музыка, в щели оконные тянет сквозняком, и под батареей расползается темная лужа. Стены блестят. Днем тусклые, а ночью по старым обоям мерцают узоры плесени.
И вправду, ремонт пора бы сделать. Живет как бомж, и некого в том винить.
– В машину и в деревню его. А он по дороге говорит и говорит. Что сестру убил. Я и не знала, что у него сестра была... потом на меня кричать начал, что я ведьма. Ведьма! Кого сделал, с тем и живет. Злая была. Приехала назад и думаю, как долго оно продолжаться будет?
Бесконечно, как ночь за окном. Растянулась вдоль дорог, ухмыляется. Серо-сизая, в веснушках фонарей. Машины катятся, редкие – на часах почти три. Снова выспаться не выйдет. Женщина в слезах, женщину спасать надо. Только одеться сначала. Штаны-майка-рубашка. Пуговицы холодные, пальцы неловкие, трубка норовит выскользнуть, а Маняшка все плачет.
– Я и позвонила. Нет, не Гоше, а знакомой одной, которая его хорошо знает. Пожаловалась. Я же... я сказала, что Влад нажрался и в убийстве кается, что я видеть его больше не могу и... и нарочно ведь! Она передаст Гошке и скажет, где Влада искать.