– Мать, ты давай, сообрази чего, – он сказал это громко и сердито. И локти на стол поставил. – Ну, рассказывай.
– О чем?
Теперь мне неудобно. Не надо было приходить сюда. Зачем? Прав Костя – они от меня отказались, бросили в детдоме, а значит, стоит ли ждать, что теперь встретят с радостью. Правда, Костик уверен, что скоро у меня появится очень много родственников.
– Как жила, рассказывай. – Дядька Степан поскреб пятерней скулу. – И чего пришла. Если квартиры хочешь, то фиг тебе!
Он скрутил дулю и сунул мне под нос. От рук пахло табаком и спиртом, пожелтевшая кожа, какая-то неопрятная, порастрескавшаяся, а ногти кривые с черною каймой грязи.
– Степан, ты что? Она ж… это ж Баська наша!
– Цыц, дура, – дядька хлопнул ладонью по столу. – Наша-то не наша, а на квартирку претензию сказать может. Только хрена ей, а не квартирка! Наша она! Моим горбом заслуженная! Потом и кровью! А ты тут всяких…
– Дядь Степан, мне квартира не нужна, честно. Я просто в гости…
– А даже если нужна, то все равно фиг получишь. – Он снова тычет в нос, на этот раз кулаком. – Тебя тут не прописано! Вот.
Тетка ставит на плиту сковородку, огромную, черную, вычищенную изнутри до блеска. Синие огоньки, касаясь днища, оседают, потом снова тянутся, норовя облизать и дно, и бока сковороды, а внутри медленно тает кусок белого жира.
– У меня есть квартира, – на всякий случай говорю, чтобы успокоить. И он успокаивается, откидывается назад, упираясь спиной в стену, вытирает руки о грязную скатерть и почти приветливо говорит:
– Что, государство дало?
– Да.
Вообще-то квартира Костина, но он сам повторял, чтоб я себя чувствовала как дома. А там и в самом деле дом, лучше, чем тут.
– Видишь, мать, а ты все ныла! Об убогих у нас государство заботится. Я вона на квартирку сколько лет горбатился, пороги обивал, и то б… а этой нате, пожалуйста! Ты не думай, племяшка, я не в обиде. Я ж только рад. И молодец, что родичей не позабыла. Квартирка-то однокомнатная небось?
– Да.
– А у нас две!
Тетка кивает, непонятно с чем соглашаясь. А жир в сковородке растаял, зашипел, заскворчал, разбрызгивая горячие капли. Она же достала из холодильника крупные желтые яйца.
– Яишенку будешь?
Яичница… белое облако и желтая середка-солнце, которое дядька Степан выедал блином.
– Будет, будет, – сказал он. – И нечего носы воротить, мы – люди простые. Или ты как Валька наша?
– А что с Валькой? – Смутно помню, точнее, совсем не помню. Волосы, кажется, светлые, а глаза голубые… все.
– А распускает мать Вальку! Растет прошмандовкой! Школу не закончила, а уже губы мажет! Я ей намажу! – Он стукнул кулаком по столу, но вышло не страшно и не грозно, жалко как-то. И тетку, которая сгорбилась еще больше, и Вальку, и дядьку Степана. – Вот принесет в подоле – на порог не пущу! Так и передай.
На стол легла темная, скользкая с виду доска, а на нее сковородка с яичницей, тетка порезала ноздреватый, мягкий хлеб, луковицу, достала соленые огурцы, бутылку «Столичной» и три стакана.
– Мне не надо, спасибо. Я не пью.
– И правильно! Бабам пить нельзя. Работаешь где? Учишься?
– Работаю. – Мне стало вдруг неудобно за то, что работа моя несерьезная, дядька вряд ли одобрил бы.
Разлив водку по стаканам – себе на палец, Степану полстакана, тетка присела за стол.
– Вот и верно, а то развелося интелихентов, каждый норовит на рабочем горбу поездить! А что с них толку-то? Зараза одна, свободомыслие… в стране рука твердая быть должна и никакого свободомыслия. И чтоб все работали, как один. Я и мамке твоей говорил, куда она полезла, кого выбрала… интелихента, да добро б нашего, а то этот, капиталист! Тьфу! – Он сплюнул на пол, утер губы рукавом и, опрокинув полстакана водки, занюхал луковицей. – Любовь, любовь… и чем эта любовь вышла-то?
– Степушка… – заныла тетка.
– Цыц, баба. Думаешь, она так приперлася, в гости? Не-а, если не на квартиру претензии иметь, то, значится, про мамку поговорить. Интересно же?
Интересно. И неудобно, и страшно оттого, что этот человек, чужой по сути, незнакомый, грязный, отвратительный, пахнущий пережаренным салом, водкой и луком, будет говорить о моей маме.
– Так я всю правду, вот как на духу. Красавица была, оно, конечно, так, вся из себя прям пава… вырядится, бывало, юбка там, кофта, косы заплетет, бусы повесит и по селу гулять… в клуб там или в школу. Ох, наши-то за нею увивались, да и не только наши, с соседних весок приезжали, только с этими разговор короткий, в рыло раз-другой, и все. – Степан ощерился улыбкой. – Славное времечко было, ты-то, Таська, сеструхе своей и в подметки не годилася, а вот поглянь, как оно вышло, ты в дамках, при квартире и мужике, а она где? А из-за чего все? Из-за любови.
Тетка вздохнула и, подперев подбородок кулаком, закрыла глаза. Слушает. И я слушаю.
– А тут аккурат стройку у нас развернули, ну и не простую, потому как поприехали из-за этой, из заграницы, специялисты, значит. – Степан потянулся за бутылкой. – Не, ну чего сказать, с нашими-то они не больно, особнячком все. Вежливыя, конешне, интилехентныя. Ну и случилась у матери твоей любовь, а такая, что прям ты хоть дубцом выбивай, не поможет. Родители-то поначалу пыталися грозить, а потом успокоились, дескать, человек сурьезный, инженер навроде, и о свадьбе поговаривал…
– А он взял да уехал, – тихо сказала тетка.
– Кинул брюхатую и на родину укатил, морда буржуйская. – Дядька подтянул сковородку поближе и, переломив пополам кусок хлеба, ткнул в желтый круг яичного желтка. – И все, с концами, ни письмишка, ни посылки, ничего… вот тебе и интелихент. А я ж ее замуж-то звал… ну а как про пузо узнали-то, то какой замуж, кому порченая нужна? Так что, гляди, мать, принесет Валька в подоле, обеих пришибу! Чтоб неповадно было, ясно?!
Я убежала из этого дома, поспешно распрощавшись, выскочила в подъезд и на улицу. Спасительная темнота, спасительная чистота свежевыпавшего снега, уже не колючего, но мягкого, бело-перьевого, тающего на коже и расчерчивающего щеки дорожками невыплаканных слез.
В моей стране никто никогда не плачет.
В моей стране никто никого не бросает. Всю ночь я сидела на кухне, разглядывая медальон, где хмурый и сердитый лев сжимал в лапах гаснущее солнце.
А Костик так и не пришел. Это хорошо, сегодня я не хотела его видеть.
Смеркалось медленно, воздух постепенно наливался тяжелой вечерней сыростью, которая разбавляла, приглушала запахи, смешивая их между собой, и не разобрать было, когда и как соломенно-желтый хрусткий аромат жареной рыбы перетекает в тягучий сладковатый – варенья. Или не варенья даже – духов, или канифоли, или вот еще асфальта, дыма… сколько всего намешано, прям голова кругом.