Абберлин перехватил ее руку, расправил сжатый кулачок и губами коснулся пальцев.
– Тебе нельзя. Ты ж офицер…
– Бывший.
– И в полиции…
– Плевать.
Ладонь горячая и белая. А на смуглых пальцах – веснушки пятнами апельсинового сока. Руки пахнут мылом и маслом, которое сливочное и настоящее.
– Молли говорит, чтоб я возвращалась. Что она не погонит на улицу… и комнатку даст. Только мне. А ты приходить станешь.
– И в чем смысл?
От ладони к сгибу локтя тянутся русла сосудов.
– В том, что к шлюхам ходят все. Но никто не берет шлюху в дом.
Бьется пульс, торопится сердечко. Рыжие локоны лежат на плечах. Мягкие и легкие. Она сама, Кэтти Кейн, не тяжелее пушинки.
– Ты не слушаешь меня. – Она обнимает его, робко, нежно. И касаясь губами щеки, шепчет: – Ты совсем меня не слушаешь.
Это правда. Как и то, что Абберлину плевать на Чандлера и других тоже.
– Мы уедем, – обещает Абберлин уже потом, разглядывая треугольники лопаток и рыжий пушок по хребту. – Ты и я. К морю. Купим домик… или трактир. Можем сразу поместье, но это привлечет внимание.
– Трактир… – Кэтти щурится. Глаза у нее по-кошачьи зеленые и какой-то совершенно удивительной формы. – Из тебя не выйдет трактирщика.
– Я постараюсь.
Мечталось легко. Абберлин даже видел это место: скалы в изумрудно-зеленых шубах мха. Обрывы. И валуны, вылизанные морем добела.
– Или лучше маяк? Чтобы только ты и я. Еще чайки. Они кричат перед бурей. А небо грохочет. Зимою случается множество бурь. Не испугаешься?
– Нет.
И это правда. Ей незачем лгать.
– С тобой я ничего не боюсь. – Кэтти садится на постели и тянет одеяло, пытаясь укрыть его. – А вот за тебя – боюсь. Я думала, что ты сухой. Бывают люди, которые… ну, сухие. Внутрях. Оттого и болеют.
Рядом с нею Абберлин выздоравливал. И там, у маяка, поправится совсем.
Доктор ошибался, когда говорил, что Абберлин мерзнет от недоедания. Ему просто солнца не хватало. А теперь вот есть собственное солнце по имени Кэтти Кейн.
– Ты хороший. Ты очень хороший… И я не хочу, чтобы у тебя жизнь поломалась.
Она была сломана. Раньше. А теперь вот срастается.
– Сейчас ты говоришь одно. И я тебе верю. Только что будет дальше? Сколько ты выдержишь? Год? Два? А дальше увидишь, что я – шлюха. Или бывшая шлюха. А говорят, будто бывших шлюх не бывает. И кто-нибудь скажет: глянь-ка, а я ее имел незадорого…
Абберлин закрывает ей рот ладонью.
– Тише, – просит он. – Не говори такого. Пожалуйста.
В зеленых глазах стоят слезы. И когда Абберлин убирает руку, Кэтти шепчет:
– А девочки как? Ты бросишь их? Они не верят тому, другому. А тебе – верят. Найди убийцу.
– И тогда ты останешься со мной?
– Я и сейчас с тобой. И буду, пока не погонишь.
Эта мысль настолько нелепа, что Абберлин хохочет. Разве тот, кто долго жил в темноте, способен прогнать солнце?
Вера бродила по двору, переступая с плитки на плитку, с детской старательностью обходя швы и трещины. Иногда Лера останавливалась, откидывала капюшон, запуская пальцы в волосы, и стояла так секунд десять-двадцать, но после сдавалась, горбилась и продолжала движение.
Шлепали ботинки по лужам. Расплескивали грязь.
И когда Саломея встала на Лерином пути, та не сразу заметила преграду.
– В-вы? – Вялый голос, белое лицо в ореоле мокрых волос.
– Можно и на «ты».
Пожатие плечами. Рука взлетает к лицу, убирает прядку, прилипшую к губам.
– Что тебе надо?
– Ничего. Пойдем домой. Ты же вся промокла.
Лера замотала головой и попятилась. Она отступала и отступала, оставляя влажные следы на темном песке. Остановилась Лера, лишь упершись в кривую старую яблоню, с ветки которой свисали проржавевшие цепи.
– У-уходи, – она слабо отмахнулась. – У-уходи… слышишь?
– Ты вся промокла. И замерзла. – Саломея не собиралась никуда уходить. – Идем в дом. Там тепло.
– Там не дом.
– Не твой, но лучше, чем здесь.
Молчание. Ее глаза – две луны, отраженные на глянце пруда.
– Хорошо. Тогда пойдем в кафе. Здесь есть поблизости кафе? – Саломея взяла Леру под руку, и та не стала сопротивляться.
– Н-не пустят.
– Пустят. Со мной пустят. Любишь кофе? Я вот не очень. Только если капучино. Или латте. А еще знаешь как вкусно? С шоколадной крошкой. Моя бабушка такой пила.
– А м-моя к-кофейный напиток. С ц-цикорием.
– Гадость. – У Саломеи получилось вывести Леру со двора, осталось найти какое-нибудь кафе, в которое бы их, промокших, впустили. Впрочем, во внутреннем кармане куртки Саломеи хранились весомые аргументы номиналом от пятисотки. И они нашли отзыв в сердце охранника. Правда, пришлось брать кабинку, но так было даже удобнее. Саломея не сомневалась – момент для беседы удачный.
– Или, может, коньяку? Ты пьешь?
– Я? – Удивление в глазах сменяется растерянностью.
Лера оглядывается, явно не понимая, где она сейчас и как оказалась в этом месте. Она тянет руку к панелям из вишни. Рассеянно трогает скатерть, жесткие салфетки и хромированную солонку.
– Полина пьет коньяк. А ты?
– А я… я не пью. Совсем не пью. Мне нельзя.
Лера положила руки на живот и, нагнувшись к столу, прошептала:
– У меня ребеночек будет. Наверное. Я еще не решила… нет, я все решила… это же правильно? Полина детей не хочет. И Вера. И я думала, что я тоже не хочу, а вот теперь… странно так. Он… он говорит, чтобы я аборт делала. Денег дает. Много денег. Почему все думают, что если мне дать много денег, то я все-все сделаю?
– Он – это Андрей?
Кивок.
– Он писал тебе письма. О том, что любит. И хочет быть с тобой. Уговаривал потерпеть. Ты верила?
Снова кивок.
– А потом тебе надоело, и ты подбросила письма Вере? В лампу? Надеялась, что она найдет? Почему сразу не отдать было?
Нервное пожатие плечами. Лера с трудом сдерживает слезы.