Улицы Лакхнау вымощены драгоценными камнями. Я падаю на колени и пытаюсь вырвать их из оправы мостовой, но камни не поддаются. Я сдираю ногти и кожу, стесываю пальцы в тщетной попытке добыть хотя бы один, самый крошечный алмаз, и бессильный, начинаю рыдать.
– Отчего ты плачешь? – Она всегда появляется неожиданно.
У нее лицо Мэри и рыжие волосы. На ней белое платье в красных кровяных пятнах. Порой они складываются в узор, порой остаются лишь пятнами.
– Я не могу вытащить камень! – жалуюсь я детским голосом.
Она качает головой и отворачивается. Уходит. Я бегу следом. Кричу:
– Стой!
Не слышит. Я должен позвать ее по имени. Но у смерти тысячи имен! И я просто бегу, пытаясь не выпускать ее из виду.
– Пожалуйста!
Она останавливается на углу Бак-Роуд. Я убивал на этом месте. И тут же оставил Абберлина. Он еще дышал, но…
– У меня не было другого выхода!
Обхожу ее, пытаясь заглянуть в лицо.
– Или он, или я! Думаешь, он оставил бы меня в покое? Нет! Зато я оставил в покое город! Мне больше не хочется убивать! Не хочется, ты это понимаешь? И значит, он победил!
Смерть смеется, но из глаз ее сыплются слезы, прозрачные, разноцветные, они на лету превращаются в алмазы. Я собираю их с земли.
Желтый. Синий. Красный. И зеленый тоже.
Камни возвращают меня в реальный мир, не обрывая нити размышлений.
Зеленый я продал, ведь нам с Мэри нужен дом попросторней. А красный и желтый оказались с трещинами. Пришлось разделить. Я попросил сделать моей саламандре красные глаза, а ювелир предложил изготовить и перстень в том же мотиве.
Что ж, идея неплоха. Своего рода память о том, что Абберлин выжил в пламени Лакхнау, а я – в огне собственного безумия.
У него есть заказчик и на синий камень, серьги вроде бы… продать? Оставить? Пока не решил. Не хочу думать о том, хватает иных забот: скоро дитя Мэри появится на свет. Я знаю, что будет оно светловолосым и светлокожим, но… пусть так. У меня появилась возможность вернуть долг.
Это больше того, на что я мог рассчитывать. Еще бы Смерть оставила меня в покое. Возможно, когда-нибудь… я очень надеюсь. И надеюсь, что Кэтти жива.
Море врезалось в берег. Волна за волной летели по камням, оставляя в зазорах песок и ленты водорослей. Здесь пахло гнилью и рыбой, а еще дымом – на скалах жгли костры. Чуть выше вздымалась в небеса башня-маяк. Сложенная из красного кирпича, она выделялась на фоне серого моря и серого же неба.
– Мама! Мама! – Фредди выскользнул из объятий и понесся по берегу.
Летели брызги и мелкие камни, кричали чайки.
– Он у вас такой непоседливый, Кэтти, – покачала головой миссис Эмори. – Небось характером в отца пошел.
– Да.
Кэтти затолкала рыжую прядку под чепец. А порыв ветра стер слезы.
– И хорошо. Я вот тоже гляну на своих и сердце отпускает, – миссис Эмори вытащила из корзины одеяло. Ее девочки, крупные, розовощекие, сноровисто помогали матери. Младшие расставляли приборы и снедь, старшая укачивала младенчика. – Оно-то и болит, что не вернется, не поглядит. А зато и ушел вроде бы не насовсем. Перед престолом Господним встретимся.
Она перекрестилась, добрая женщина. Миссис Эмори, как и все в этом крохотном поселении, были уверены, что новая хозяйка лилейного дома – Кэтрин Кейн – честная женщина, вдова военного, живущая на наследство. И Кэтти сама уже почти поверила.
– Мама! Сюда иди! Сюда! Скорей!
Фредди плясал на камнях. И шляпу опять подевал куда-то. На рыжих волосах блестела роса.
– Вы с ним не церемоньтесь особо, – миссис Эмори взяла младенца на руки, – мальчишкам крепкая рука нужна. Особенно таким, как ваш…
Фредди хохочет.
Нет в нем ничего от Абберлина. Наверное, так легче. Не видеть. Не вспоминать. Просто жить как получается. Рассказывать сказки про море, Индию и проклятые камни…
И однажды боль уйдет.
– Какой она была, Герман Васильевич?
– Необыкновенной.
Солнце в мокрых волосах. Капли воды на загорелом плече и белая ленточка нетронутой солнцем кожи. Розовый бантик купальника.
– Ты уедешь. – В ее голос вплетаются журчание речушки и птичьи трели. – И забудешь про меня.
Глупость. Разве возможно забыть про нее?
– Я буду тебя ждать.
Он срывает травинку и сплетает кольцо.
– Дай палец.
Она протягивает руку. Травяное кольцо подходит идеально. Герман срывает фиалку. Цветок – чем не драгоценный камень.
– Вот так.
Мила улыбается. У нее совершенно особая улыбка, не такая, как у других.
– Я приеду, – обещает Милослава, касаясь кольца губами. – Я никогда не оставлю тебя.
Она и вправду приехала, с огромной сумкой, с трехлитровыми банками маринадов, обернутыми свитерами и блузками. На дне – черное перелицованное пальто и прорезиненные калоши.
Герман встречал. И в городе не было ни рек, ни берега. Летели машины, спешили люди. Стояла на перроне Милослава в каком-то цветастом платьице с пояском.
– Видишь, я приехала. – Она обняла его смело, без стеснения. – Теперь мы будем вместе.
Заявление подали на следующий день. И Герман, расписываясь на бланке, думал о том, что, наверное, поспешил. Или нет?
Она ведь хорошая. И кольцо сохранила, то самое, из травы сплетенное.
Да и время подумать было. Целый месяц.
– И вы передумали? – Саломея щурится по-кошачьи.
– Да.
С каждым днем сомнения крепли, уж больно выделялась Милослава на фоне городских пейзажей и городских девиц.
Она не читала Ахматову. И ничего не знала о современной политической ситуации. Ее мировоззрение с крестьянской простотой проигрывало подчеркнутому нигилизму дев с философского факультета, а речь – изысканным переплетениям слов филологинь. И ведь когда-то это не имело значения.
Герман пошел бы в ЗАГС, ведь был человеком слова.
– Ты что, всерьез? – спросил как-то друг, в те времена именовавшийся лучшим. – Вот на этой женишься? Нет, ну я понимаю, сельский роман и все такое… но жениться…
– Я должен.
– Кому? Этой? Ну да мало ли, кто и кому чего должен… дай ей денег.
Это было нечестно. Но Герман смолчал.