Его разбудили лунный свет и голуби. Птицы были рядом. Топтались по чердаку, шелестели крылами, будто шелками, и рокотали.
Такие громкие. Такие наглые.
– Прогони их, – сказал кто-то очень близкий.
– Зачем? – спросил шепотом человек.
– Затем. Прогони.
Шелест невыносим. Давит на нервы, трет по ним воском, как по натянутым струнам скрипки. Лежать невозможно. И человек встает. А та, которая находится в его комнате – комнате, обесцвеченной лунным светом, черно-белой, как старые фотографии, – мурлычет колыбельную. И ее волшебный голос унимает боль, дарит облегчение и наслаждение.
Человек не знал, что песня может быть столь чудесной.
– Это ты? Ты вернулась?
Она уворачивается, не позволяя заглянуть в лицо, и просит:
– Прогони.
Надо согласиться. Быть может, если он прогонит голубей, она позволит посмотреть на себя, поговорить с собой. Ему давно следовало поговорить…
Она простит. Она добрая.
Человек выходит из комнаты в такой же черно-белый, лунный коридор, стены которого тянутся друг к другу. В прямоугольниках холстов бьются голуби. Их крылья хлопают, оглушая, а перья сыплются на ковер, но не долетают…
– Кыш! – говорит человек и бьет по ближайшей картине ладонью. – Кыш! Кыш!
Голуби не слышат. Они рвутся и стучат короткими клювами по ткани. Алые глаза – драгоценные камни. Ему нравятся камни, но не нравятся голубиные глаза.
– Я вас!
– Держи, – говорит она, вкладывая в ладонь гладкую рукоять топора. Широкий клинок черен, а рукоять – бела. И пальцы человека тоже белы, как будто из бумаги вырезаны.
Голуби смотрят на пальцы.
– Я вас! – он бьет по картине, врезаясь сквозь холст в стену. И картина падает с оглушительным грохотом, давит голубей, которые еще живы, но это ненадолго. – Я вас!
Ему нравится. Он счастлив.
Он прогонит всех-всех голубей! И белых, и сизых, и черных, словно обсыпанных угольной пылью. Он уже однажды прогнал их, но голуби хитрые и спрятались. Только теперь он тоже хитрый. Топор стучит по стенам, корежит рамы и выдирает цветастые клочья. А та, которая подсказала способ, шепчет:
– Еще!
Она прекрасна. И добра. Конечно же, она простит его!
– Сережа, что здесь… – Другая женщина выбегает в коридор и останавливается в ужасе. Она пятится, пятится… Голуби машут крыльями, перелетая с картин на белую ее рубашку. – Сережа…
– Тихо! – просит он и палец к губам прикладывает. У него бумажные пальцы, а на ее рубашке живут голуби. И сама она – почти птица. Только злая.
– Из-за нее все вышло, – поддакивает другая. – Ты не виноват. Ты любил меня. А она – убила.
– Сережа… – она вжалась в угол. За ее спиной – окно. На стекле мелькает отражение. Чье? Его? Какое страшное… он сошел с ума. Надо остановиться.
Топор…
– Нельзя останавливаться, – говорит другая, чье имя спрятано в стенах дома. – Нельзя! Ты же понимаешь? Ради нас с тобой… ты же обещал… ты обещал…
И она плачет. Ее слезы невыносимы.
– Прогони голубей. Пожалуйста.
На этот раз клинок топора вошел не с хрустом, а с влажным всхлипом. Брызнуло алым на руки, но лунный свет торопливо стер лишние краски.
– Бей!
Бил. Раз за разом. Выдергивал топор и снова опускал, рубя, кромсая беззаконную голубиную стаю.
– Хватит. Здесь их больше нет, – сказала та, которую он любил.
Бил? Любил? Похожие слова. Смешные. А на вкус горькие.
– Здесь…
Здесь нет? А где есть?
Внизу! Конечно, внизу. Сейчас. Он спустится и все-все сделает… только почему тихо? Нельзя, чтобы тихо. В тишине умирают голуби. Бедные птицы… но они сами не захотели улетать.
– Идет бычок, качается…
Качались доски под его ногами. Влево-вправо. Влево-вправо. Если бы не перила, он бы упал. Рука скользила по дереву, старому, занозистому, но ему было плевать на занозы.
– …вздыхает на ходу…
На губах сладкое и соленое. На рубашке – мокрое, черное. Кровь голубиная? Отмоется. Все отмоется. И в новом доме его станет чисто.
– Вот досочка кончается…
Остановился. Отдышался.
Четыре белые колонны и фонтан. Вода журчит, а его жажда мучит.
– Потом, – пообещала та, которая спустилась следом. – Голуби. Ты обещал их прогнать.
Да, но…
– Ты обещал!
И он отворачивается от фонтана, закрываясь словами:
– Сейчас я упаду.
Голуби сидели на постели. Много-много голубей. Они думали, что уж здесь-то сидеть безопасно. Расправили крылья и хвосты, надули зобы, пугая, зарокотали, зашевелились.
– Пожалуйста… – взмолился он.
– Ты обещал, – его руку подняли, черканув ногтем по бумажным пальцам. – Ты обещал!
Топор опустился обухом. Хрустнули кости. Захлопали крылья, мешая мир в круговороте бело-черных перьев. Короткие птичьи когти царапали лицо, а клювы метили в глаза, вынуждая бить снова и снова…
Снова и снова.
Он очнулся утром, у фонтана, мокрый и растерянный. Он сразу вспомнил, что сделал, и закричал от ужаса. А где-то на крыше, довольные, курлыкали голуби.
Тевису Клайду Смиту, 26 августа 1925 года
Салям!
Я все время думаю. Что представляет собой действительность и что такое иллюзия? Никто не может утверждать, будто мы мыслим абстрактно, но совершаем конкретные действия, ибо в таком случае мы низводим сами себя до уровня машин, не способных думать. Когда в чьей-нибудь голове рождаются мысли, приобретают ли они сразу какую-то невидимую, неосязаемую, но конкретную форму? И рождаются ли они вообще? Или они просто проникают в наш мозг снаружи? Быть может, человек – это не более чем сосуд для неоформившихся, но тем не менее реально существующих мыслей? Может, на самом деле мы вовсе не размышляем и не контролируем свои действия при помощи мыслей, а, наоборот, нас контролирует какая-то сила извне? Индусы, как тебе известно, считают, что ни одна вещь не имеет своего начала. Они утверждают, что мысли – это символы, свидетельствующие о прошлых жизнях, о космических скитаниях души, которые на некоторое время располагаются у нас в голове. Значит, мысли – это либо порождение нашего ума, либо вещество, появившееся ниоткуда, существующее вечно, либо проявления высшей, непостижимой силы извне? Что, если мы просто марионетки, пляшущие на нитях Судьбы?