Сам он больше глядел на белые телеса крестьянки, на мягкую спину ее с тугими комками мышц и ажур старых шрамов. Вообще – в замке все чаще перешептывались, что детки у Анны Дьяволом меченные. Один от падучей мучится, другой на голову слаб, а третья так и вовсе бледна до того, что сразу ясно – не жилица. Но шло время, а Эржбета, странно молчаливая и некапризная для младенчика, не думала помирать. Зато померла ее кормилица. Девка дородная и здоровая телом, она за три месяца высохла, потеряла половину зубов и окривела на один глаз. Отошла она тихо, во сне, и только новорожденная на другой день хныкала, чего за нею прежде не водилось.
– Зубы режутся, – деловито сообщила местная знахарка да присоветовала подмешивать в козье молоко маковый сок. И верно, сон девочки стал спокойнее.
Вторая кормилица разбилась насмерть. Она неким чудом, обойдя стражу, взобралась на замковую стену и шагнула в пропасть. Река после вытащила тело на отмель, насадив на острый каменный зуб, словно муху на соломину.
Третью решили не искать, благо коз и коров в замке хватало. Однако или в молоке их не доставало чего-то важного, или дело и вправду было во врожденной хилости девочки, но росла она медленно.
В год она еще копошилась, пробуя ползать. В два – встала на ножки и сделала первый шажок, чем несказанно обрадовала отца. В три – заговорила.
Первым словом, произнесенным ею, стало собственное имя. Девочка увидела себя в материном зеркале и, зачарованная отражением, сказала:
– Эржбета!
Чуть позже она начала произносить имена прочих домашних.
– Дурочка она! – кричал Иштван отцу, заходясь от ревности, а тот со смехом возражал:
– Зато красивая.
Она и вправду была неправдоподобна красива. Белокожая, темноглазая и темноволосая, Эржбета соединила в себе черты обоих ветвей древнего рода, словно рассеянная по многим жилам кровь братьев Батори проросла в девочке, знаменуя возрождение. И чем старше становилась Эржбета, тем чаще о том заговаривал Дьердь. И раз от раза все больше в его речах становилось гордыни.
Внимали им горы, вздыхали и передавали слова реке, которая несла их вниз, на равнины, как носила и тела, каковые с завидной регулярностью отторгались замком.
Незадолго до шестого дня рождения Эржбеты, каковое Дьердь Батори планировал отпраздновать с размахом, в замке произошло два события: Анна принесла мужу еще одного ребенка, и очередная нянька Эржбеты исчезла, как казалось, бесследно.
Однако спустя неделю ее сыскали по запаху в одном из погребов. Тело изрядно подгнило, да и крысы вовсю расстарались, однако дворня, которой пришлось выволакивать мертвячку, судачила о престранном выражении ее лица, неуместно счастливом.
Эржбета же еще больше похорошела.
– На жизнях чужих, – зашепталась дворня, но шепот этот был тих и полон страха – отнюдь не суеверного. Помнили слуги о гневе Батори, о языках вырванных, о клеймах да железе, о крови, что не единожды заливала двор замка.
Помнили и хранили молчание, привечая гостей. Крепко было семя братьев Гут Келед, многажды прорастало оно на земле венгерской. Сидели на востоке Трансильванские Батори-Эчед, сторожили запад Батори-Шомльо. И глядела из окна Эржбета на людей да повозки, заполонившие узкую горную дорогу, на штандарты и стяги, на драконов и волков.
– А вон от дяди Штефана идут, – Иштван указал на особо роскошный посольский поезд. – Дядя Штефан – король! [1]
– Знаю, – отмахнулась Эржбета, которой надоел этот шумный мальчишка. Он норовил отпихнуть ее от окна, и ко всему дыхание его отдавало гнилью и луком.
– А там тетин поезд! Тетя Клара! Ты ее не знаешь! – Иштван ткнул сестру локтем под дых и, пользуясь тем, что нянька отвернулась, ущипнул за шею.
Ему нравилось смотреть, как белая кожа краснеет, а потом вновь белеет, как будто ничего и не было. Еще нравилось, что Эржбета, в отличие от прочих девчонок, не плачет и не бегает с жалобами.
Правда, совсем не понравилось, когда она ткнула иглой в бок.
Дура.
– Людей много, – сказала она, отпихивая Иштвана.
– Это не люди. Это – родичи.
Столы накрыли в нижнем зале, и, прежде казавшийся непомерно большим, он вдруг стал слишком мал, чтобы вместить всех желающих. В черном жерле камина бесновалось пламя. Хитрые повара рассекли его надвое, направив вверх по каменным стенам, и теперь длинные языки огня лизали бычью тушу. Жир с нее капал на начиненных травами ягнят. Еще ниже, над самыми углями, протянулись вертела с птицей, и поварята, сами исходя от пота, вертели ручки механизма. Скрежетали цепи, вращались железные штыри, доходило мясо.
В зале было полно людей и собак. Люди разговаривали, громко смеялись, ели, облизывая пальцы или вытирая их о нарядную одежду. Псы грызлись за кости.
Свежая солома, которой накрыли пол, быстро сырела, пропитываясь водой, пивом и нечистотами.
Эржбета сморщила нос. Пожалуй, ей здесь не нравилось. Но отец уже заметил ее и, отвлекшись от беседы с толстым стариком в черном кафтане, протянул руки и крикнул:
– Вот она, моя красавица!
И люди разом забыли о разговорах, повернулись к Эржбете сотнями лиц, одинаково набеленных. Многие глаза ощупывали ее, жадно, презрительно, равнодушно. Многие рты скривились в улыбках. И многие слова были сказаны в один миг.
Эржбета не слышала ничего.
Она вдруг словно оглохла, а мир сузился до бледно-синих, как сухие незабудки, глаз удивительно бледной женщины. Она была немолода – Эржбета неким тайным чувством видела внутри незнакомки прожитые тою годы и гниловатую черноту под сердцем – но сумела сохранить красоту.
Узкое лицо ее имело черты строгие и четкие, и лишь губы выбивались смазанным алым пятном. Губы шевельнулись, но Эржбета не услышала сказанного. И тогда женщина сама шагнула к Эржбете.
– До чего милое дитя! – сказала она, касаясь щеки. Холодные пальцы ее были вымазаны в чем-то липком, и Эржбета дернулась.
– Стой спокойно, – велела женщина, и отец не стал с нею спорить. Она же, присев, принялась разглядывать Эржбету точно так же, как Эржбета разглядывала ее.
Теперь, когда женщина находилась так близко, стали видны и морщины, присыпанные белой пудрой, и седина в навощенных волосах, и даже болезненная дряблость шеи, которую лишь подчеркивали широкие крылья воротника.
Глубокий вырез верхнего платья открывал грудь, расшитые золотыми рунами рукава нижнего подчеркивали тонкость рук. И пахло от женщины не телом, а ландышами.