Хлопнула дверь внизу: ночью звуки разносились далеко вокруг. Странно, четверть пятого, но кто-то только возвращается. Наверное, Семухин с седьмого, он жене изменяет, а она верит, будто Семухин на работе задерживается.
Лицо держит.
Кофе почти готов. Роман под рукой. Все хорошо.
– Все у меня будет хорошо, – Анечка выключила плиту и, подобрав с пола одеяло – надо бы отнести в комнату и вообще переодеться, – кинула на стул. Потом. Сейчас ее время – время побежденного кошмара.
Она пила кофе, думала и не слышала, как беззвучно поворачивается ключ в замке и дверь-предательница открывается, впуская незваного гостя.
Он тенью скользнул в дом и, сделав полшага, замер, вытянул руку, перехватывая длинный зонт-трость, готовый рухнуть со стойки.
– Тише-мыши-кот-на-крыше, – прошептал человек. Он двигался медленно, но уверенно. Обошел столик с острыми углами, банкетку и табурет, переступил через сапожки. Нырнул в сумрак коридора. Добравшись до кухни, снова застыл, прислушиваясь к происходящему. Тишина.
Привыкнуть к свету. Пересечь границу темноты и в два прыжка оказаться рядом. Закричать она не успела: сначала удивилась, потом было уже поздно. Одна рука зажала рот, вторая обвила горло, сдавила.
– Тише, мыша, кот услышит… – с легким упреком произнес человек. – Баю-баюшки-баю…
Она перестала дергаться, обмякла и позволила отнести себя в спальню. Укрыть одеялом, расправить волосы и, прежде чем Анечка успела прийти в себя, накрыть лицо подушкой.
Ей снова снился волк: серый и огромный, он скакал вокруг, щелкая зубами и хохоча во всю глотку:
– Испугалась? Тогда я тебя съем! Я ем всех, кто меня боится!
– А я не боюсь, – сказала маленькая Анечка и протянула руку, касаясь жесткой волчьей шерсти. – Совсем не боюсь. Ни капельки!
Волк вдруг обрадовался, прыгнул и, положив тяжелую голову на плечо, произнес:
– Значит, тогда мы будем вместе.
– А ты меня не бросишь?
– Нет, – пообещал он. От жесткой шерсти пахло миндалем, Анечке чихнулось, и этот чих, ставший последней судорогой, высвободил душу.
Старуха Ягге жила за городской стеной, хижина ее стояла на отмели, стены, покрытые коростой из ракушек и сухих, серых водорослей, почти сливались с камнем, точно из него и вырастая. Крыша на солнце поблескивала слюдяною чешуей, а единственное, затянутое бычьим пузырем окошко походило на мутный глаз. Дом окружали рыбачьи сети, старые, в прорехах и гнилых веревках, годные разве что ветер ловить, не позволяя ему добраться до ведьминой хижины. Или вот еще от людей загораживаться.
Ниссе не решался переступить через эту старухой отведенную черту, стоял, переминался с ноги на ногу – под подошвами хрустели ракушки, а любопытная чайка, устроившаяся на столбе, внимательно следила за пришельцем.
– Кыш, – сказал Ниссе, кидая в птицу камнем. Та только клюв красный раззявила, хрипло заорала, возмущаясь.
И на крик ее отворилась дверь, раздался голос:
– От же гость наглый! Пришел незван, птицу обижает. А если я тебя? – погрозила Ягге клюкою.
– Прости, бабушка, – Ниссе стянул шапку, поклонился ведьме – ох и страшна. Кривобока и горбата, стара – еще дед Ниссе к ней кланяться ходил, милости просить, да не сговорились, видать. Так стоило ли пытаться? Стоило, решил Ниссе, разгибаясь. Стоило.
– Бабушка… нашел бабушку… заходи, заходи, не бойся.
Заухала по-совиному, заклекотала. Смеется, весело ей, а Ниссе так совсем не до веселья. Медленно шел он к дому, и каждый шаг был тяжелее предыдущего, будто ноги его каменели, будто обвились вокруг них кандалы из ракушек, из веревок, из цепей корабельных, будто мышцы солью разъело, а на плечи – диво-дивное – небо легло вместе со звездами и луною. А старуха знай себе хохочет. Трясется все телом щуплым, дунет ветер – унесет. Но не унес же – не смеет ветер за сети переступить, не смеет море слизать древний дом, не смеют люди прогнать ведьму. И Ниссе не посмеет ослушаться – сказано идти, он и идет. Дошел. Остановился у самого порога – плоский, круглый камень, гладкий, что зеркало, – поклонился Ягге.
– Упрямый, – шлепнули отвислые губы, раздулись желтые ноздри, втягивая запах человечий. Снова задрожал Ниссе, снова перепугался почти до полусмерти и снова страх свой усмирил. А Ягге руку протянула. Холодная у нее ладонь, как будто и не живой человек перед ним стоит, а мертвяк из тех, что море приносит.
– Жить хочешь?
– Хочу, – ответил Ниссе, не сводя со старухи взгляда. – И ты мне поможешь.
– Помогу. А взамен-то что? Есть ли у тебя чем заплатить, Ниссе? Есть… вижу, есть… нет, не деньги мне нужны, другое возьму.
– Что?
Заклекотала чайка, засмеялась старуха.
– Пообещай мне дочку свою! Стой, моряк, не спеши бить старую Ягге, не хочет она зла красавице твоей, не возьмет ни жизни ее, ни молодости, ни удачи… пустое это все. Я лишь о том прошу, чтобы, когда час придет, приняла Анке от меня дар… ты и сам этому дару рад будешь.
Собрался Ниссе уходить, но не ушел, слушал дальше, как разливается соловьем ведьма.
– Подумай, Ниссе, что будет с нею, когда тебя не станет? Что будет с семьею твоей? Голод ее ждет, холод, нищета да судьба шлюхи? Разве этого ты хочешь?
Метко бьет ведьма, в самое сердце: одно дитя Бог дал, Анке, свет в окошке, кровиночку, ладочку. Не в мать уродилась, не в отца. Дитя туманов осенних, мечтательна и тиха…
– Не бойся, Ниссе, врут про меня люди, не забираю я жизни, не на зло ворожбу веду…
– Тогда поклянись, что не станешь зла чинить!
– Клянусь, – сказала старуха и за руку повела. – Пойдем, смелый, пойдем…
И вот не голос Ягге – волны шепчут, зовут, манят. И не гнилью несет от них – кардамоном да имбирем, перцами и иными пряностями, о каковых Ниссе разве что слышать доводилось. Еще деревом мокрым пахнет море, золотыми да серебряными монетами звенит, драгоценностями глаза слепит, шелками-атласами руки гладит. Тянутся белые-тонкие-легкие сквозь туман:
– Пойдем, Ниссе, с нами, пойдем… смелый Ниссе, храбрый Ниссе… пойдем!
Колокольчики… весенняя капель… детский смех. Скрип палубы и шелест разворачивающегося паруса. Хлопок. Рывок. Удар. Больно!
– Я тебе! – грозится старуха клюкой. – Ишь захотел чего.
По губам мокрое, соленое. Вода? Ниссе вытер лицо – оказалось, что кровь.
– Иди, иди, – пихает в плечи Ягге. – Упрямец… позвали его, а он и радый. Все вы радые, все вы только и ждете, чтоб позвали, а Ягге виновата. От себя сбегаете, не от нее. Что, устал жить? Устал-устал, по глазам вижу, по себе знаю – неусталых они боятся. Или брезгуют? А кто ж их, нечистых, знает-то?