Неизвестная сказка Андерсена | Страница: 48

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И тогда она, закрыв лицо руками, заплакала.

– Мы выберемся, девочка, мы обязательно выберемся, – супермен-акробат-заложник-никчемный человечишка снова принялся мучить слова. – Выберемся. Нужно верить в лучшее. Всегда нужно верить в лучше… знаете, я долго верил в сказки. В то, что там все взаправду. А больше всего про Русалочку любил. Очень жалко ее было…

Еще шаг, дрожат ноги, дрожат руки, даже не дрожат – ходуном ходят, крыльями, граблями. Неуклюжий тип. Что ему надо? Пусть оставит в покое.

– Вы на нее похожи. Волосы, – пояснил он, хотя никто и не спрашивал. – У всех русалок длинные волосы. А в детстве я мечтал стать принцем, чтобы встретить свою русалочку и спасти ее. Я бы любил ее, я бы на руках носил, не за красоту, а…

Все-таки упал, растянулся, мазнув ладонями по жесткому полу, зашипел, но не выругался, хотя, наверное, ему было очень больно. Ольга вытерла слезы и протянула руки, спросив:

– И как, встретили?

Он от помощи отказался – ну и не очень-то хотелось, – встал на четвереньки, подполз к стене и, привалившись к ней спиной, ответил:

– Не-а, не встретил. Или просто не увидел? Человек растет, мечты меняются. Какие русалки, если тебе двадцать пять и…

Он явно хотел добавить что-то еще, но не сказал, должно быть, слишком личным оно было. Но Ольге стало интересно, и поэтому, придвинувшись к Артюхину, она спросила:

– И о чем вы мечтали в двадцать пять?

– О том, – он обнял ее, и жест этот, слишком уж вольный, не вызвал отвращения, – что когда-нибудь сделаю великое открытие. А в тридцать – что сделаю открытие и стану миллионером. И да, если хочешь спросить, открытие я сделал.

– И миллионером стали? – На миллионера он походил еще меньше, чем на супермена.

– Стал бы… а может, еще и стану. Если выживу.


В деревянном ящике Федора Федоровича Тихого лежало много интересных вещей. Была там и трубка с синими и зелеными линзами, посмотришь в такую, и мир меняется. Он не становится синим или зеленым, он раскалывается на мелкие кусочки, а те слипаются друг с другом.

Красиво.

Глаша могла смотреть в трубку долго-долго, а потом садилась и рисовала, ей казалось очень важным запечатлеть увиденное, только вот на бумаге все выходило иначе.

Колеса-шарниры-линии, плоско, неинтересно, но Федору Федоровичу ее рисунки по душе. Он вообще совсем не такой, как они с Пашкой думали, он не шпион – он конструктор. И очень-очень важный человек для страны.

Федор Федорович не рассказывает о своей работе, он вообще говорит редко, но Глаша научилась понимать, видеть.

Люди – они тоже механизмы, только очень сложные.

А маме Глашино новое увлечение не по душе, она сердится, ворчит, уже пообвыкшись с несчастьем, смирившись с тем, что дочь не будет прежней, но упрямо не соглашаясь принять перемены. Мама забрала Глашу и, будь воля ее, заперла бы в комнатушке, а то и вовсе услала бы на деревню, но гражданин Тихий против.

Гражданину Тихому нужна она, Глаша, ведь именно у нее получается видеть скрытое.

Шестеренка-шестеренка-передача-колесо, три нити и рама.

– Умница, девочка, – холодная ладонь касается головы, на долю секунды изгоняя образы. – А если вот здесь сделать…

Угольный карандаш кое-что исправляет на рисунке. Пожалуй… пожалуй, это будет красиво. Глаша кивает, Глаша соглашается с изменениями, и это очень радует гражданина Тихого. И он дает ей новую игрушку: железную птицу на коробочке.

– Я надеялся, что смогу заставить его петь, – поясняет Федор Федорович, поворачивая в коробочке плоский ключик. – Но получилось не совсем верно.

Глаша снова кивает. Глаша сама видит, что некрасиво вышло.

– Если хочешь, можешь его разобрать, – говорит Федор Федорович, поворачивается к Глаше спиной и погружается в чтение.

Тихо. В этой комнате всегда тихо, даже крысы, которых гражданин Тихий держит за одной ему понятной надобностью, ведут себя прилично. Из-под покрывала – а Федор Федорович всякий раз перед Глашиным приходом занавешивает клетки покрывалом – изредка доносится писк и шелест, но стоит хозяину комнаты глянуть в угол, как звуки смолкают.

И механический соловей не запоет здесь, поэтому Глаша уходит, а Федор Федорович не пытается ее остановить: оба знают – она вернется.


– И что ты туда все ходишь и ходишь! Ходишь и ходишь! – Мать остервенело трет куском войлока стол, и тот, уже отполированный до блеска, поскрипывает под нажимом.

Скрип-скрип-храаа… сердитый звук, ножками по паркету.

– Мало того, чего он с тобою сделал? – мать уже шипит, она согнулась, почти легла на стол, растопыривши локти. – Пашку, ирод, загубил, тебя искалечил, а ты…

Глаша отворачивается, ей вдруг хочется сделать так, чтобы мама замолчала. А что, до чего славно было бы жить в тишине.

– Я запрещаю! Слышишь? Запрещаю тебе к нему ходить! – Мать кинула тряпку. – И цацки твои выброшу. Вот увидишь, выброшу… заговорили, прокляли…

Это бурчание наполняло комнату, заставляя стеклянные вазочки на немом пианино подпрыгивать и позвякивать, пол вздыхать, а темные свечи рогоза, привезенные из деревни, неприятно шелестеть.

Звуки отвлекали.

– Завтра же поедешь к бабе Любе, – пригрозила мать напоследок. – Завтра!

Засыпала Глаша тревожно – расшалившаяся за день, комнатушка исторгала новые и новые звуки: протяжный скрежет дверных петель, стон струн-веревок, на которых развешивали постиранное белье, шорох крыльев мухи, оглушительно громкий визг пружин кровати.

Во сне она снова попала в мир с колесом, розами и Пашкой, там почти ничего и не изменилось, разве что цветы стали из прозрачных белыми.

– Давно ты не заглядывала. – Пашка теперь лежал, закинув руки за голову и ногу за ногу. – Я уже решил, что забыла.

– Нет, – теперь Глаше подумалось, что в этом мире она может разговаривать, впрочем, нельзя сказать, чтобы открытие это ее обрадовало.

– А мы скучали.

– Скучали-скучали, – качнулись белые головки цветов. – Очень скучали.

– Садись. – Пашка подвинулся и, протянув горсть мятых лепестков, предложил: – Угощайся. Рассказывай.

– О чем? – лепестки были сладкими, сахарными, но все равно Глашу не покидало чувство, что есть их неправильно: вдруг розы обидятся?

– О том, как живешь. Как там мамка? Плачет?

– Плачет. И бабка плачет. Они уже и не ругаются, помнишь, ты хотел, чтобы они перестали ругаться. А еще в церковь ходят. Тайком, но я все равно знаю. От них воском пахнет и ладаном.