— А ты не можешь устроить, чтобы этого больше не было?
У него стало смущённое лицо, и он сказал насмешливо:
— Есть! Больше не будет.
…Разумеется, он сам мог бы передать мне свой разговор с Вышимирским. Но он попросил Ивана Павлыча. Он почувствовал, что дело совсем не в том, что он лично оказался прав. Здесь была не личная правда, а совсем другая, и я должна была выслушать её именно от Ивана Павлыча, который любил маму и до сих пор одинок и несчастен. Я знала, что в этот вечер Саня ждал меня на улице, и нисколько не удивилась, увидев его у входа в садик на углу Воротниковского и Садовой. Но он не подошёл, хотя я знала, что он идёт за мной до самого дома. Он понял, что мне нужно побыть одной и что, как бы я ни была близка к нему в эту минуту, а всё-таки страшно далека, потому что он оказался прав, а я — неправа и оскорблена тем, чтó узнала от Кораблёва…
Мы провели только один вечер вместе за всё время, что Саня был в Москве. Он пришёл очень усталый, и Александра Дмитриевна сейчас же ушла, хотя ей хотелось рассказать нам о том, как трудно выступать перед публикой и как непременно нужно волноваться, а то ничего не выйдет. Солнце садилось, и узенький Сивцев-Вражек был так полон им, как будто оно махнуло рукой на всю остальную землю и решило навсегда поместиться в этом кривом переулке. Я поила Саню чаем — он любит крепкий чай — и всё смотрела, как он ест и пьёт, и наконец он заставил меня сесть и тоже пить чай вместе с ним.
Потом он вдруг вспомнил, как мы ходили на каток, и выдумал, что один раз на катке поцеловал меня в щёку и что «это было что-то страшно твёрдое, пушистое и холодное». А я вспомнила, как он судил Евгения Онегина и всё время мрачно смотрел на меня, а потом в заключительном слове назвал Гришку Фабера «мастистый».
— А помнишь: «Григорьев — яркая индивидуальность, а Диккенса не читал»?
— Ещё бы! А с тех пор прочитал?
— Нет, — грустно сказал Саня, — всё некогда было. Вольтера прочитал — «Орлеанская девственница». У нас в Заполярье, в библиотеке, почему-то много книг Вольтера.
У него глаза казались очень чёрными в сумерках, и мне вдруг показалось, что я вижу только эти глаза, а всё вокруг темнеет и уходит. Я хотела сказать, что это смешно, что в Заполярье так много Вольтера, но мы вдруг много раз быстро поцеловались. В эту минуту позвонил телефон, я вышла и целых полчаса разговаривала со своей старой профессоршей, которая называла меня «деточкой» и которой нужно было знать решительно всё: и где я теперь обедаю, и купила ли я тот хорошенький абажур у «Мюра»… А когда я вернулась, Саня спал. Я окликнула его, но мне сразу же стало жалко, и я присела подле него на корточки и стала рассматривать близко-близко.
В этот вечер Саня передал мне дневник штурмана, и все бумаги, и фото. Дневник лежал в особой папке с замочком. Когда Саня ушёл, я долго рассматривала эти обломанные по краям страницы, покрытые кривыми, тесными строчками и вдруг — беспомощными, широкими, точно рука, разбежавшись, ещё писала, а мысль уже бродила невесть где. Каким упорством, какой силой воли нужно обладать, чтобы прочитать эти дневники!
Багор с надписью «Св. Мария» остался в Заполярье, но Саня привёз фото. И, должно быть, ни один багор в мире ещё не был снят так превосходно!
Всё это было как бы осколки одной большой истории, разлетевшейся по всему свету, и Саня подобрал их и написал эту историю или ещё напишет. А я? Я не сделала ничего и, если бы не Саня, даже не узнала бы о своём отце ничего, кроме того, что мне было известно в тот прощальный день на Энском вокзале, когда отец взял меня на руки и в последний раз высоко подкинул и поймал своими добрыми, большими руками.
Я обещала Сане писать каждый день, но каждый день писать было не о чем: по-прежнему я жила у Киры, много читала и работала, хотя это было не очень удобно, потому что ящики с коллекциями так и стояли в передней, а карту приходилось чертить на рояле.
Тем летом я впервые не ездила в поле — нужно было обработать материалы двух предыдущих лет, и Башкирское управление, в котором я служила, разрешило мне остаться на лето в Москве.
Бабушка приходила ко мне каждый день, и вообще всё было прекрасно — между прочим, ещё и потому, что Валя с Кирой вдруг стали какие-то молчаливые, серьёзные и всё время сидели и тихо разговаривали в кухне. Больше им некуда было деться, потому что вся квартира состояла из одной большой старинной кухни, делившейся на «кухню вообще» и «собственно кухню». Валя с Кирой сидели за перегородкой, то есть в «собственно кухне», так что Александре Дмитриевне приходилось теперь готовить ужин в «кухне вообще».
Больше Валя не дарил цветов — очевидно, у него не было денег, — но зато однажды принёс белую крысу и очень огорчился, когда Кира заорала и вскочила на стол. Он долго объяснял ей, что это прекрасный экземпляр — крыса альбинос, редкая штука! Но Кира всё орала и не хотела слезать со стола, так что ему пришлось завязать крысу альбиноса в носовой платок и положить на столик в передней. Но там её нашла Александра Дмитриевна, вернувшаяся со своего концерта. И тут поднялся такой крик, что Вале пришлось уйти со своим подарком.
Но по ночам, когда мы с Кирой, нашептавшись вволю, по очереди говорили друг другу: «Ну, спать!» — и она вдруг засыпала, и во сне у неё становилось смешное, счастливее выражение лица, в эти минуты, когда я оставалась одна, тоска наконец добиралась до сердца. Я начинала думать о том, какая у них чудная любовь, самое лучшее время в жизни, и как она не похожа на нашу! Они — вместе и видятся каждый день, а мы так далеко друг от друга!
И, как из окна вагона, мне виделись поля и леса, и снова поля, потом тайга и холодные ленты северных рек, и равнины, равнины, покрытые снегом, — бесконечные пространства земли, которые легли между нами.
«Конечно, мы увидимся, — уверяла я себя. — Я поеду к нему, и всё будет прекрасно. Два года я не брала отпуска, а теперь возьму и поеду, или он приедет, быть может, ещё в июле».
Но тоска всё не проходила.
Карта была трудная, потому что в прежних картах многое было напутано, и теперь всё приходилось делать сначала. Но чем труднее, тем с большим азартом я работала в эти дни, после Саниного отъезда. Несмотря на мои тоскливые ночи, я жила с таким чувством, как будто всё тяжёлое, скучное и неясное осталось позади, а впереди — только интересное и новое, от которого замирает сердце и становится весело, и легко, и немного страшно.
Повсюду, где Саня был в последний день, он оставил мой телефон: и в Главсевморпути, и в «Правде»… Я немного испугалась, когда он сказал мне об этом.
— А кто же я такая? Чтобы кого спрашивали?
— Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву, — серьёзно ответил Саня.
Я решила, что он шутит. Но не прошло и трёх дней после его отъезда, как кто-то позвонил и попросил к телефону Катерину Ивановну Татаринову-Григорьеву.
— Я вас слушаю.