Жена! Мы так часто разлучались, и я так привык представлять её в воображении, что представил и сейчас, хотя она была рядом: в полосатом шёлковом халатике и причёсанную, или, вернее, непричёсанную, именно так, как мне понравилось в то утро, когда я впервые увидел её с этой небрежной, наскоро заколотой косой. Мы так часто разлучались, что каждый раз у нас всё как бы начиналось сначала.
Половина седьмого. Она вошла на цыпочках и поцеловала меня:
— Ты сто лет спишь. Купаться пойдём?
— А хорошо?
Это я спросил о погоде.
— Очень.
— Тогда пойдём.
— На речку?
Речка была совсем близко, под косогором. Но мы любили купаться на озере и пошли на озеро, хотя времени было маловато.
Мало сказать, что погода была хороша, — за всё лето не было такого прекрасного утра! Солнце как будто торопилось как можно скорее сделать всё сияющим, великолепным. Там, на озере, оно уже сделало всё великолепным и теперь, царственно раскинувшись, наступало на нас, и белый ночной парок поспешно-испуганно таял, запутавшись в лесу среди маленьких елей.
Только одна осина осталась от мостков через Коровий ручей, которые мы с Петей смастерили в прошлое воскресенье; я перемахнул по этой осине, а Катя пошла вброд, и, боже мой, как я запомнил её в эту минуту! Она шла, придерживая халатик, осторожно и с наслаждением пробуя ногою песчаное дно; полотенце скользнуло с плеча, и она ловко поймала его над самой водой.
Мы поднялись наверх, к старинному шведскому кладбищу, обогнули его — вот и озеро. Вдоль низкого, осенённого ракитами берега голый, синий от холода мальчик тянул сетку — ловил раков, чудак! Кто же в восьмом часу ловит раков?!
Катя стала смеяться, когда я вытащил его из воды вместе с сеткой и прочёл небольшую лекцию о ловле раков, в частности голубых, которые идут исключительно на гнилое мясо. Здесь вообще была мелочь, — в Энске вот были раки!
Песок чуть дымился в тех местах, где солнце успело согреть его сквозь ветки ракиты. Здесь, под ракитами, была тень, а солнце — там, на озере, от берега несколько метров, и, как всегда, мы с Катей поплыли к солнцу и стали «загорать» в воде с закинутыми под голову руками…
Почему я вновь начинаю свой рассказ именно с этого утра, которое ничем, кажется, не отличалось от любого другого воскресного утра? Потому что такою ушла от меня прежняя жизнь, а на смену ей мгновенно возникла и по-своему распорядилась и мною, и Катей, и всеми нашими мыслями, чувствами и впечатлениями совсем другая…
Эта другая жизнь была война, и, быть может, я не стал бы писать о ней — именно потому, что это была совсем другая жизнь, если бы то, что произошло со мной на войне, не переплелось самым удивительным образом с историей капитана Татаринова и «Св. Марии».
Со странным чувством невозможности передать то, что я вижу, вглядываюсь я в отрывочные картины первых дней и недель войны.
Я вижу большую тёмную комнату крестьянской избы, стол, тускло освещённый огарком, завешанные плащ-палаткой окна. Дверь открывается, человек в расстёгнутом кителе входит, шарит в печи, жадно ест. Это — Гриша Трофимов. Другой встаёт с койки и садится к столу рядом с ним. Это — Лури. И я слышу тихий разговор, от которого сердце начинает биться сильно и редко:
— На Ладоге был?
Ест и молча кивает Гриша.
— Ну и что? — То самое.
— А на Званке?
Ест. Молчит. Был на Званке.
И смотрят друг другу в лицо ленинградцы. Это — первая ночь ленинградской блокады.
Я вижу вымпел с запиской, летящей через борт моего самолёта, — так мы спасали людей, которые были уверены, что они находятся в окружении, и ошибались.
Я вижу первую могилу, которую мы украсили железными цветами из стабилизаторов и снарядов и над которой проносились как можно ниже, возвращаясь домой после боевых полётов.
И снова озеро встаёт передо мной — то самое озеро, в сонной утренней рамке которого последним виденьем явилась прежняя жизнь. Теперь оно сумрачно, хмуро. Тускло блестит, точно налитая вровень с берегами, вода, сизый дым ползёт по её туманному зеркалу. Это горит подожжённый немцами лес.
Вечерами мы выходим из подземного блиндажа на склоне горы. Катера стоят под ракитами, мы мчимся среди брызг, плеска и пены по тёмной воде. Из стены леса, как огромные морские птицы, выплывают навстречу нам самолёты. Это — озеро Л., наша третья и четвёртая база.
Я вижу многое. Но всё, что я вижу, как бы проходит передо мной на фоне карты, которая каждый день открывается под крыльями моего самолёта, — карты с ломающимися линиями фронта, с разливающейся всё шире чёрной волной германского наступления.
Каждый день в часть прибывали новые лётчики, всё больше из ГВФ: с одними я работал ещё на Севере, с другими — на Дальнем Востоке. Это были опытные пилоты, многие первого и второго класса, а трое даже «миллионеры», то есть налетавшие более миллиона километров, и забавно было наблюдать, с какими смешными ошибками становились военными эти штатские люди. Об этом мы говорили часто, очень часто — и в столовой, и на дому, в землянке, где мы жили втроём: я с Лури и техник. Может быть, мы говорили об этом так часто потому, что молчаливо условились не говорить о «другом». О «другом» за нас говорили газеты.
В августе я с экипажем был переброшен в распоряжение ВВС Южного фронта.
Ночь была тёмная, «раменская», как назвал её Лури. Моросил дождь, очень мелкий, переходивший в чёрно-белый туман, неподвижно стоявший над водою. Темно — хоть выколи глаз! Я бы не нашёл катера, если бы техник не помигал нам фонариком, догадавшись, что я заблудился.
Полковник подозвал меня, и мы немного постояли молча — в темноте мне чуть видно было его энергичное, с коротким, вздёрнутым носом, ещё совсем молодое лицо. Говорить было, в сущности, не о чем. Но он всё-таки спросил, взял ли я сабы (светящиеся бомбы). Я ответил, что взял. О сабах он спросил из вежливости, потому что на последнем разборе полётов я доказывал, что сабы во много раз увеличивают точность ночного бомбометания.
…Очевидно, Лури был не в духе, иначе он не настроился бы на эту унылую румынскую станцию. Я вспомнил, как он проснулся и не узнал меня, когда я разбудил его перед полётом. У него было усталое лицо, и, садясь на койке, он не сказал своей любимой цитаты из «Ваших крыльев»: «Если вы переутомлены, лучше не летайте, пока не отдохнёте…»
От самого побережья прожектора устроили за нами световую погоню; их туманные блики то возникали, то расплывались в молочной бездне над нами. Это было ещё полбеды. Мы шли в снегопаде, снег задувал в щит.
Теперь Лури ловит Констанцу, и чёрт знает какую ерунду передаёт эта самая Констанца! Посвистываешь и думаешь, а вокруг вырастают и клубятся тёмные горы. Думаешь и посвистываешь, а горы нужно обходить, а под нижней кромкой облаков не пройдёшь — снегопад, леденеет машина. Посвистываешь и думаешь: «Вот видишь, а ты сердилась, что я ничего не пишу тебе о полётах».