И вот теперь, когда я вернулся в Москву и зашёл к своему старому учителю, который, так мне казалось, давно забыл об этой истории, — теперь мне говорят: « Ты оказался прав!»
— Иван Павлыч, — начал я не очень твёрдым голосом, — вы всё-таки не должны утверждать такие вещи, если у вас нет…
Я хотел сказать: «неопровержимых подтверждений», но он остановил меня. Как будто позвонили. Кораблёв озабоченно закусил губу, оглянулся и взял меня за плечо.
— Вот что, Саня… Мне нужно поговорить с одним человеком, — сказал он. — А ты тут посиди.
И он провёл меня в соседнюю комнату, напоминавшую большой, заваленный книгами шкаф, с дырявой зелёной портьерой на месте двери.
— И послушай: тебе это полезно.
Я забыл сказать, что Иван Павлыч в этот вечер сразу показался мне каким-то странным. Несколько раз он принимался тихонько свистать. Он расхаживал, положив руки на голову, и в конце концов съел черенок от груши, которым ковырял в зубах. Теперь, посадив меня в «шкаф», он поспешно убрал со стола водку, потом вынул что-то из письменного стола, съел немного, подышал, широко открыв рот. Потом пошёл открывать двери.
Как вы думаете, с кем он вернулся из передней? С Ниной Капитоновной! Это была Нина Капитоновна — согнувшаяся, ещё больше похудевшая, со старческими тенями вокруг глаз, в своей неизменной бархатной безрукавке.
Она что-то говорила, но я не слушал, глядя, как Иван Павлыч заботливо усаживает гостью. Он стал было наливать ей чаю, но она остановила:
— Не хочу. Только что напилась. Ну, как?
— Да что-то неважно, Нина Капитоновна, — сказал Кораблёв. — Спину ломит.
— Ну? Застариковал! Придумал тоже! Спину ломит. А нужно бомбангье натереть. И пройдёт.
— Как, как вы сказали? Бомбангье?
— Бомбангье. Мазь такая. А вы водку пьёте?
— Честное слово, не пью, Нина Капитоновна, — сказал Кораблёв. — Совершенно бросил. Изредка одну рюмку перед обедом. Но это даже и врачи советуют.
— Нет, пьёте. Вот я, когда была молодая, на хуторах жила. У меня ведь отец казак был. Бывало, придёт, на ногах не держится и говорит: «Это ничего, а самая смерть — это ежедневно пить по одной рюмке перед обедом».
Кораблёв засмеялся. Нина Капитоновна посмотрела и тоже начала смеяться.
Потом она рассказала о какой-то пьянице-графине, которая «с утра, как проснётся, — хлоп стакан водки! И ходит. Жёлтая такая, опухшая, простоволосая. Походит, походит — и выпьет. Утром она ещё нормальная, а к обеду уже качается. А вечером — полный дом гостей. Одета прекрасно, садится за рояль и поёт. И добрая! Все к ней ходили. Чуть что — к графине! Прекрасный человек была! А пьяница!»
Кажется, Кораблёву не очень понравился этот пример, потому что он постарался перевести разговор на другую тему. Он спросил, как поживает Катя.
Нина Капитоновна тихонько махнула рукой.
— Ссоримся мы всё с ней, — сказала она со вздохом. — Она очень самолюбивая. Одного дела не добьётся — и за другое. От этого она такая и нервная.
— Нервная?
— Нервная. И гордая. И всё молчит, — сказала Нина Капитоновна. — Я ведь на этих-то, что молчат, насмотрелась. Мне это ужасно не нравится, что она всё молчит. Ну что молчать, я не понимаю. Скажи, что тебя тяготит. А она — нет.
— А вы бы у неё спросили, Нина Капитоновна.
— Не скажет. Я сама такая: никогда не скажу.
— Я как-то встретил её, и мне показалось — ничего, — сказал Кораблёв. — Она в театр шла — одна, правда, и это мне показалось странным. Но она была довольно весела и, между прочим, сказала, что ей предлагают комнату при геологическом институте.
— Предлагали. А она не переехала.
— Почему?
— Жалеет его.
— Жалеет? — снова переспросил Кораблёв.
— Жалеет. И в память матери жалеет, и так. А он без неё вот как — приходит, сейчас: «А Катя где? Звонила?»
Я сразу понял, кто это «он»: Николай Антоныч.
— Вот и не уехала. И всё ждёт кого-то.
Нина Капитоновна пересела на другое кресло, поближе.
— Я один раз письмо читала, — шёпотом, лукаво сказала она и оглянулась, как будто Катя могла её видеть. — Должно быть, они в Энске подружились, когда Катя на каникулах ездила. Его сестра. И она пишет: «В каждом письме одолевает просьбами: где Катя, что с ней, я бы всё отдал, лишь бы увидеть её. Он не может без тебя жить, и я не понимаю вашей беспричинной ссоры».
— Простите, Нина Капитоновна, я не понял. Чья сестра?
— Чья? Да этого. Вашего…
Кораблёв невольно посмотрел в мою сторону, и я через дырку в портьере встретился с его глазами. Моя сестра? Саня?
— Ну что ж, наверно, так и есть, — сказал Кораблёв, — наверно, и не может жить. Очень просто.
— «Одолевает просьбами, — с выражением повторила Нина Капитоновна. — И не может без тебя жить». Вот как! А она без него не может.
Кораблёв снова посмотрел в мою сторону.
Мне показалось, что он улыбается под усами.
— Ну вот. А сама за другого собралась?
— Не собралась она. Не ейный это выбор. — Она так и сказала: «ейный». — Не хочет она за этого Ромашова. И я его не хочу. Попович.
— Как — попович?
— Попович он. И брехливый. Что ему ни скажи, он сейчас же добавит. Я таких ненавижу. И вороватый.
— Да полно, Нина Капитоновна! Что вы!
— Вороватый. Он у меня сорок рублей взял, якобы на подарок, и не отдал. Конечно, я не напоминала. И всё суётся, суётся. Боже мой! Если бы не старость моя…
И она горько махнула рукой.
Теперь представьте себе, с каким чувством я слушал этот разговор. Я смотрел на старушку через дырку в портьере, и эта дырка была как бы объективом, в котором всё, что произошло между мной и Катей, с каждой минутой становилось яснее, словно попадало в фокус. Всё приблизилось и стало на своё место, и этого всего было так много — и так много хорошего, что у меня сердце стало как-то дрожать, и я понял, что страшно волнуюсь. Только одно было совершенно непонятно: я никогда не «одолевал» сестру просьбами и никогда не писал ей, что не могу жить без Кати.
«Санька выдумала это, вот что! — сказал я себе. — Она всё врала ей. И всё это было правдой».
Нина Капитоновна ещё рассказывала что-то, но я больше не слушал её. Я так забылся, что стал расхаживать в своём «шкафу» и пришёл в себя, лишь когда услыхал строгое покашливание Кораблёва.
Так я и сидел в «шкафу», пока Нина Капитоновна не ушла. Не знаю, зачем она приходила, — должно быть, просто душу отвести. Прощаясь, Кораблёв поцеловал ей руку, а она его в лоб — они и прежде всегда так прощались.
Я задумался и не слышал, как он вернулся из передней, и вдруг увидел над собой, между половинками портьеры, его нос и усы.