Монах не изменил избранного направления и долго шагал по мрачной, безлюдной Чарджент-стрит, ощупывая под сутаной кожаную сумку. Он дошел до унылых корпусов Дома общественного призрения и постучал в дверь бокового флигеля. Сердитый прислужник открыл дверь и грубо спросил: «Чего надо?», но, узнав гостя в лицо, стал приветливее.
— А, святой отец, — сказал он благожелательно, — сироты вас заждались. Пожалуйте.
Обойдя дортуары приюта, добрый пастырь успел побеседовать со многими старшими воспитанниками, поиграть с маленькими и раздать целый мешочек лакомств тем и другим.
Молва широко разносила по всему Бультону эти пастырские подвиги милосердия. Приютское начальство из тщеславия охотно поддерживало слухи о «нашем святом», ибо эти слухи поднимали репутацию сиротского дома, чьи питомцы выглядели бледнее и болезненнее костяных фигур католической капеллы.
Исполнив свои христианские обязанности, патер изъявил желание отдохнуть. Одна из дам-патронесс, супруга бультонского педагога, госпожа Чейзвик, пригласила патера наверх, где он смиренно уселся в уютной приемной. Монах извлек из-под полы желтую кожаную сумку, вытащил из нее наспех сунутую туда записку и прочел несколько карандашных строк, бегло начертанных по-итальянски:
«За мной следят. Прежний способ передачи опасен. Будьте с ответным письмом на второй скамейке справа от входа в Ольдпорт-сквер в 10 вечера. В письме подтвердите получение двух с половиной тысяч скуди. Обменять их на английские бумаги я не успел. Покидаю Бультон немедленно.
Брат Л.Г.»
Приоткрыв сумку, монах ощупал тугую пачку казначейских билетов и белый пакет с тремя печатями, хранящими оттиск крошечной саламандры; точно такой же символ украшал печатку его собственного перстня.
Часы в приемной показывали двадцать одну минуту девятого. Когда миссис Чейзвик снова появилась в приемной с чашкой душистого чая, патер извлек из кармана небольшой сверток, — аскетически перевязанный шпагатом.
— Досточтимая леди, — сказал он своим проникновенным, грудным голосом, — мои прихожане снова возрадовали небеса посильными щедротами. Горе этих малюток наполняет мою душу скорбью, и я прошу вас, высокочтимая леди, принять взнос моих добрых прихожан на приютские расходы. Здесь, в этом свертке, шестнадцать фунтов, девять шиллингов и одиннадцать пенсов — все, что собралось в кружке за истекшую неделю благодаря щедротам паствы. А теперь прошу вас, досточтимая леди, оставить меня на короткое время в одиночестве, дабы с глазу на глаз с богом я мог вознести молитву о ниспослании благодати сему дому...
Миссис Чейзвик, принимая деньги, уронила две слезы умиления. Сбежав по обеим сторонам ее острого носа, эти капли оросили дар святого отца.
Когда растроганная дама-патронесса удалилась, отец Бенедикт взрезал пакет тонким стилетом и прочел письмо патера Фульвио ди Граччиолани.
Морща и потирая лоб, патер глядел, как письмо и конверт с печатями истлели на угольях камина. Затем он уселся за стол, обрезал ножницами кончики двух гусиных перьев, придвинул сургуч, песочницу, склянку чернил и написал письмо. Разогрев сургуч на пламени свечи, он запечатал пакет перстнем с агатовой печаткой, сунул письмо в желтую сумку, извлек из нее пачку ассигнаций и порознь спрятал деньги и сумку с письмом в своих широчайших карманах.
Старуха в черной накидке и длинном салопе уныло плелась к Ольдпорт-скверу, позади темного фасада бультонского собора с его двумя остроконечными башнями. Пустынный сквер озаряли по углам четыре фонаря. Констебль медленно прохаживался по площади и скверу, с неодобрением посматривая на поздних прохожих. Бедная старуха, по-видимому, проделала долгий путь пешком, ибо она со вздохом опустилась на скамью, вторую справа от входа, и горестно перевела дух.
С высоты соборных башен раздалось десять ударов колокола, и на дорожке сквера показалась фигура католического монаха в черной сутане. Констебль равнодушно наблюдал, как монах, минуя скамью со старухой, окинул взглядом ее сгорбленные горем и годами плечи. Монах участливо покачал головой: вид чужого страдания, очевидно, никогда не оставлял его равнодушным.
Констебль, пересекая сквер, уже отдалялся, и до ушей его не донесся почти беззвучный шелест слов, произнесенный монахом:
— In nomini Jesu! [128]
— Amen! [129] — дохнуло в ответ.
Старуха еще ниже склонила лицо и прижала к глазам платок. Монах увидел клок седых волос, выбившихся из-под темной накидки, и синеватое пятно над левой бровью — след от старого ожога...
— Дочь моя, — произнес монах громче, и ноты христианского участия звучали в мелодичном, грудном голосе, — возьми этот небольшой кошелек. В нем содержится немного, но, быть может, эти гроши помогут тебе в твоей горькой нужде. Всегда обращайся к господу в часы скорби и отчаяния.
Старуха соскользнула со скамьи на колени и облобызала руку монаха. Тот вручил ей желтую сумку, участливо погладил ее плечи, помог занять прежнее место на скамье, вздохнул и пошел дальше своей дорогой, оставив женщину в сквере. Когда патер прошел мимо констебля, издали смотревшего на эту сцену, и взглянул ему прямо в лицо своим приветливым взором, полицейский поклонился священнослужителю и пробормотал растроганно.
— Хоть вы, не во гнев будь сказано, и папист, но сделали доброе дело, сэр. От этого можно даже прослезиться.
Оглянувшись на старуху, констебль подивился той прыти, с какой обрадованная женщина, прижимая к груди неожиданный подарок, вскочила со скамейки, пересекла площадь и скрылась за углом собора.
В одиннадцатом часу вечера, когда юридическая контора на Гарденрод оградилась от внешнего мира запорами, оконными ставнями и непроницаемым мраком, в задней комнате дома отдыхали за шахматами Рангор Маджарами и его старый слуга. В тот момент, когда молодой юрист объявил шах, кто-то постучал в закрытый ставень. Игроки переглянулись. Слуга накинул кафтан, обшитый кожаными валиками вместо галуна, и направился к заднему крылечку.
— Кто здесь? — спросил слуга.
Раздраженный голос ответил.
— Подмастерье портного Мейсона. Хозяин просит уплатить ваш долг сегодня, ибо завтра утром он должен внести налоги.
— Капитан, это, кажется, голос Джорджа Бингля, — прошептал мистер Маджарами на ухо своему слуге.
Дверь приоткрылась, и темная фигура, отдуваясь и кашляя, поднялась на ступеньки крыльца.
— Вы напрасно беспокоите господ в такой поздний час, — громко сказал слуга в темноту. — Молодые господа отдыхают. Мейсон мог бы быть повежливее...
Когда дверь заднего крыльца вновь оказалась запертой на все замки и засовы, составлявшие гордость фрау Таубе, вошедший шепотом спросил у слуги:
— Есть у вас посторонние на борту, капитан?