Бездействие было хуже всего.
Пока он летел, пока дожидался бумаг, будто в очередь за холодильником в семидесятые годы, отправляясь каждое утро в местный МИД, еще можно было как-то существовать. Как только дела кончались, существование тоже кончалось. В Москве была работа, без которой он ни дня не мог прожить, а здесь нет ничего, кроме тоски, поглотившей город за пыльными стеклами, ветра, громыхавшего по крыше, близких гор, от которых душно становилось на сердце и как-то черно и пусто в голове.
Вчерашний день он почти не помнил – так сильно ждал встречи с Гийомом, а потом дорога, встреча, ночь, цикады. Вчера ему показалось, что на один шаг он приблизился к Ольге, хоть узнал, что она жива, и в первый раз за все это ужасное время поверил в то, что это правда.
Вряд ли тот обманывал его, хотя вполне мог.
Или не мог?
Весь день Бахрушин провел в гостинице, потому что боялся, что явится Гийом, а его не будет на месте! Это было очень глупо, потому что здесь все про всех знали все и вряд ли бы афганец явился в его отсутствие, – и все-таки сидел в номере.
Читать он не мог. Компьютера с собой у него не было. Да если бы и был, это ничего бы не изменило!
Он лежал на продавленной кровати, проваливаясь почти до самого пола, по которому немилосердный сквозняк гонял оброненную кем-то бумажку, смотрел в окно на стоящий во дворе БТР и все время заставлял себя не думать.
Он вспоминал дачу, отца, детство – будто перед смертью, – и вяло удивлялся тому, как с разгону, словно ударившись лбом в стену, остановилась жизнь, и он, Алексей Бахрушин, тоже остановился, и неизвестно теперь, сможет ли когда-нибудь двинуться дальше!
Гийом явился под вечер.
В дверь постучали, и Бахрушин, ожидавший этого стука целый день, сильно струсил, когда услышал его.
Пришлось даже несколько секунд посидеть на продавленной сетке, прийти в себя, прежде чем подняться и открыть.
Гийом был один – по крайней мере, в коридоре никто за ним не маячил.
Он кивнул Бахрушину, и тот кивнул в ответ, пропуская его в комнату. Афганец огляделся, остановил взгляд на его рюкзаке, потом на папке со всеми добытыми здесь документами и опять посмотрел на Алексея Владимировича.
– Я нашел тех, о которых мы говорили вчера, – сказал Гийом по-английски. У него был какой-то такой английский, который Бахрушин почти не понимал. Афганский, наверное. – Их трое. Женщины среди них нет.
– Так, – сказал Бахрушин.
Ладони стали мокрыми, а сердце маленьким-маленьким, похожим на грецкий орех с искривленной серединой и каменной скорлупой.
– Женщина жива?
Гийом помолчал.
– Все живы. Я сказал вчера. Ничего не изменилось, Он двинулся в середину комнаты, и бородатая тень проползла по противоположной стене и замерла возле самого окна.
– За тех троих хотят пять миллионов долларов. За женщину только видеокассету. Гарантией того, что кассету никто не видел, станет отсутствие информации.
– Какой информации?
– Если пленку получит хоть одна разведывательная организация, Акбар тотчас же узнает об этом. В этом случае женщину немедленно убьют. И тех троих тоже.
– У меня нет кассеты, – сказал Бахрушин, прислушиваясь к мерному подрагиванию грецкого ореха с левой стороны груди.
Если он разорвется, скорлупа не выдержит, значит, все, конец. Ольге больше никто не поможет.
– Если вы найдете кассету и перед тем, как вернуть ее Акбару, поставите в известность свою разведку, ваша жена умрет. Я бы не советовал вам это делать. Мы умеем убивать.
Может, он сказал что-то другое, но Бахрушин понял его именно так.
– Я не собираюсь информировать никакую разведку! Но у меня нет кассеты!
– Найдите деньги, найдите кассету, и вы получите обратно вашу жену и тех троих. Это разумные условия.
– Ну да, – согласился Бахрушин. – Конечно.
* * *
Ники приехал в “Интерфакс” уже под вечер. Украденный из сумочки телефон лежал у него в рюкзаке, и он против воли все время думал – зачем?!
Ну зачем?!
Конкуренция? Честолюбие? Извращенное представление о собственном величии?!
Он, Ники Беляев, никогда не понимал ничего подобного, и ему было противно, как будто случайно он наступил на лягушку и раздавил ее, а теперь не знает, что ему делать – с лягушкой, с ботинком, с собой!
В “Интерфаксе” ему сказали, что Толя Борейко простудился и слег с температурой и теперь объявится не раньше чем через неделю.
– Как – через неделю?! – заревел Ники. – Он мне сейчас нужен!
Но Толины коллеги такого его энтузиазма не разделяли и продолжали уверять его, что раньше тот никак не поправится, и Ники опять выдумывал черт-те что, чтобы раздобыть Толин домашний адрес.
Когда он в конце концов его получил, времени почти не оставалось. Он должен непременно вернуться к эфиру, чтобы с Алиной больше ничего не стряслось – никто ведь не знает, что он разгадал загадку!
Большинство не подозревает даже, что загадка была.
Слава богу, жил Толя в самом центре Москвы, на тихой и спокойной улице Чаянова, от которой до 5-й улицы Ямского поля рукой подать.
Темнело, и дождь все шел, и Женя Глюкк на “Радио-роке” говорила о том, что в Петербурге сегодня очень ветрено и ветер даже унес в море какую-то баржу.
Ники позавидовал барже. Ему очень хотелось в море, и чтобы было холодно, и брызги летели, и ветер рвал кожу на лице, задувал в глаза, и стальная вода ходуном ходила под днищем, так что на ногах удержаться было непросто! Это вполне соответствовало его теперешнему состоянию.
Ники оставил включенными фары – специально, чтобы машина заранее ждала его, – зашел в подъезд.
Сетчатый старинный лифт не работал, и он побежал пешком, перепрыгивая через три ступеньки и думая только о том, как бы ему не опоздать на эфир.
Дверь была чем-то похожа на Толю – гладкая, малиновая, и ручка в завитушках.
Ники позвонил и прислушался. Долго ничего не было слышно, а потом раздались шаги и страдающий голос:
– Кто там?
– Толь, это Ники Беляев. У меня к тебе дело.
– Хто? – изумился из-за двери простуженный голос. – Хто это?
Ники вздохнул и легонько стукнул в притолоку кулаком. С потолка посыпалась штукатурка.