На миг он испытал острое чувство превосходства, которое, наверное, испытывает комар, жалящий быка, — а ну как я тебя еще с этой стороны, повертись, поскачи, попробуй меня согнать!..
Но чувство это было мимолетным и надолго не задержалось. Пришедшее ему на смену было сложнее.
Теперь Леонид Гаврилин злился на несправедливость жизни.
Как смеет этот деревенский мужик, у которого за плечами восемь классов сафоновской школы и служба в пехоте, так с ним разговаривать?! Он вообще не должен сметь с ним разговаривать!
Если бы не идиоты, которым вместо княжеской захотелось царской власти, Леонид Гаврилин жил бы в Узбекистане и всякая мразь вроде Витаси не смела бы даже посмотреть в его сторону!
Он был сыном секретаря горкома — это вам не деревенский фермер на тракторе! Это сила, власть необыкновенная, почет, уважение и раболепие, особенно в Средней Азии.
Его отца и его самого весь город, до самого последнего чистильщика сапог, знал в лицо. Кланялись непрерывно и подобострастно. Завидев черную «Волгу» с известными номерами, гаишники вытягивались по стойке «смирно» и отдавали честь, а светофор, как будто по волшебству, сам собой переключался на зеленый! А как встречали в аулах, в пионерлагерях, в санаториях!
И все это ушло, и ничего этого не стало, и отец умер от того, что вся жизнь, которой он жил, в один день кончилась и надо было начинать жить какой-то другой, а он не знал, какой именно.
Квартиру отобрали, почет и уважение, подобострастное заглядывание в глаза и желание угодить тоже куда-то подевались, и настало время, о котором Леонид Гаврилин вспоминать не желал. Следом за отцом умерла и мама, и он остался совсем один. Он не был готов к тому, что придется со всем справляться в одиночку.
На самом деле он ни к чему не был готов.
В двадцать два года он чувствовал себя господином, покорителем вселенной, обладателем бессрочного пропуска в рай и не знал, что есть какая-то другая жизнь.
Какая такая другая жизнь? Что за другая жизнь?
Пусть простолюдины и живут какой-то другой жизнью, а мы живем так, как хотим.
«У них нет хлеба, поэтому они так шумят, ваше величество!» — «Нет хлеба? Пусть в таком случае едят пирожные!»
Тогда, читая этот исторический анекдот про Анну Австрийскую или еще какую-то Анну, он веселился, но королеве даже сочувствовал — откуда она могла знать про то, что простолюдинам, как обычно, чего-то не хватает?
Им вечно ничего не хватает. Их много, они бедные, живут плохо — что про них думать!.. Гораздо лучше сесть в шикарные новенькие «Жигули», которые отец подарил на двадцатилетие, прошвырнуться с девчонками в горы, к шашлычнику Юсупу, до краев налиться молодым вином, до отвала наесться ароматным бараньим мясом, а потом гнать по витой опасной дороге, пугая смирных простолюдинов на их пыльных, усталых рабочих машинках!..
Ничего и никого теперь нет. И Леонида Гаврилина нет. А вот шашлычник Юсуп наверняка процветает.
Что же делать? Что же теперь ему делать? Знает Витася или не знает, и если знает, то сколько? Не он ли, Господи, спаси и помилуй, прислал ту, в черных одеждах и без лица?..
Жаба тяжело плюхнулась в желудке, и тошнота покатилась вверх шерстяным клубком, грозя сейчас же выкатиться наружу.
Он вспомнил сумерки и как вечерним светом налился дверной проем, и из этого неровного света как будто выткалась она. Дьяволица.
Она уже приходила. Давно. Но он все тогда сделал, как она приказывала, и она больше не наведывалась. Он уж и подзабывать стал, успокоился как-то даже. А теперь вот снова, только требования у нее возросли.
Ну как, как он выполнит то, что она велела?! Ведь пропадет совсем!
А тут еще Витася вмешался, будь он неладен, и неизвестно, что у него по-настоящему на уме Он не прост, этот сельский капиталист, и смотрел он как-то особенно, как будто хотел чего высмотреть, и говорил странно — не до конца…
Он заскулил и ладонями закрыл давно не мытое и как будто чужое на ощупь лицо. Щеки были колкие и горячие. Он знал, что пропал, пропал, и спасенья нет, и никто не спрячет его, не укроет, не покормит блинчиками с вареньем…
— Ленька!
Он вздрогнул и повел ошалелыми глазами — ему показалось, что завизжала накрепко запертая калитка, торчащая посреди участка.
— Ленька, твою мать! Что ж ты сидишь, твою мать! Я тебе какого хрена пятый раз про эти …ные поилки говорю?! Меня с утра председатель вызывал, а ты все сидишь!.
И опять мат, мат, в разных сплетениях и вариантах.
Это Петровна пришла напомнить ему о работе.
— Сейчас иду, Петровна, — заискивающе проскулил он, соображая, осталось ли чем опохмелиться. — Сейчас, сейчас иду. Пять минут…
Ему нужно было не только чинить эти растреклятые поилки.
Ему нужно было собирать народ и натравливать его на ненавистную стройку.
Так приказала ему дьяволица, и он не смел ослушаться.
Степану казалось, что, запертая в его сейфе, лежит бомба замедленного действия. Только никакие саперы обезвредить ее не могут.
Белов, посмотрев тетрадку свежим взглядом, сказал:
— Все возможно, Степа. Только ты все равно сейчас ничего ни у кого не выяснишь, да и выяснять нечего.
Степану показалось, что к потрясающему воображение выводу о том, что Володька шантажировал кого-то из своих, он отнесся довольно равнодушно.
И вообще все происшествие как-то немого отодвинулось, стало менее значительным. Завозили плиты, потом трубы, потом бетон, потом началась какая-то неразбериха с техническими характеристиками, потом «поплыли» сваи, которые месяц назад поставили «на века». Степан метался между Большой Дмитровкой, Сафоновом и Профсоюзной, где неожиданно начал чудить заказчик, отказываясь принимать совсем готовое здание, и нужно было умолять, убеждать, уговаривать, настаивать, ссылаться на такие-то и такие-то пункты договора, выпрашивать платежки, скулить.
В общем, плодотворно работать.
Чернов был мрачен. Что-то его сильно угнетало, но Степану недосуг было заниматься черновским морально-нравственным состоянием. Чернов все порывался что-то Степану сказать, и в среду вечером они даже договорились, что останутся после работы, чтобы все обсудить, но как раз в среду вечером Степан спешно уехал в префектуру, где справляли день рождения префекта, о котором он чуть было не забыл, и если б забыл, это было бы настоящей катастрофой.