Потолок был совсем незнакомый, но все-таки он явно был на этом, а не на том свете, и на некоторое время это Чернова успокоило. Несколько минут он лежал неподвижно, боясь шевельнуться и не уверенный до конца, есть ли у него руки и ноги.
Что такое происходило с ним вчера вечером?..
А сейчас что происходит? Где он?..
Глаза разлепить было очень трудно, но Чернов все-таки разлепил их. Дощатый потолок странно накренился, грозя вот-вот обрушиться на него, и он трусливо прикрыл глаза, спасаясь.
Он в Сафоново. Вот уже второй день он ночует в Сафоново, потому что ночевать в непосредственной близости от жены Вали у него не было моральных сил.
Да, точно, он в Сафоново.
Но вспомнить это было довольно просто. Гораздо сложнее было вспомнить, что именно происходило вчера. Почему он так нажрался? Вроде особых причин никаких не было.
Или были?..
Внезапно он понял, что сию минуту должен встать или хотя бы сесть, что если он пролежит еще хоть одну секунду, то непременно умрет, и стал медленно подниматься, придерживая себя руками. Руки по крайней мере были на месте.
В голове со звоном лопнули все сосуды, и кровь залила глаза, уши, рот и нос. Он осторожно попытался застонать, не смог и пристроил лопнувшую голову на спинку дивана Оказывается, он лежал на диване.
Вчера был трудный день.
С самого утра началась какая-то ерунда с местными жителями, которые вяло протестовали против стройки. Потом Степан зачем-то полез грудью на амбразуру, навел на всех шороху, однако добился того, что весь остаток дня «КамАЗы» с грузом проходили беспрепятственно. Потом приехал глава местной администрации и долго и бестолково объяснял, почему он ничего не может сделать, а Чернов со Степаном угрожали, льстили, умоляли и предлагали взятки. По очереди. Сначала говорил Степан, а Чернов отдыхал. Потом говорил Чернов, а отдыхал Степан. Потом приехал Белов, и они со Степаном быстро укатили, оставив Чернова одного.
Под вечер прикатили снова, привезли водки и зачем-то все нажрались.
Белов, как самый трезвый, уехал на своей машине. Степана увез завскладом, тщедушный унылый язвенник, которому пить запретили еще в 72-м году и который всегда выручал начальство, когда начальству было угодно перебрать. Чернов и Петрович остались вдвоем и решили, что не грех бы добавить, и так добавляли полночи.
— М-м-м… — замычал Чернов, подивившись тому, что голос у него все-таки прорезался. Мычать было трудно, потому что во рту что-то цеплялось одно за другое, мешало, и звук выходил жалостливый и слабый.
Они добавляли и добавляли, и в середине ночи стало ясно, что привезенной водки не хватит и придется двинуть в дело резерв главного командования. Бутылка, которую накануне купил Чернов, собираясь как следует напиться, никак не находилась, и в конце концов они нашли под Степановым столом еще какую-то, довольно подозрительную, и — что самое скверное — местного производства. Но им было уже не до изысков.
Чернов, запивая скверной водкой свои подозрения и несчастья последних дней, долго и заунывно рассказывал о них Петровичу, который оказался человеком на редкость тонким и понимающим. Он слушал Чернова внимательно и даже кивал, пока еще мог кивать, и даже сочувствовал, пока еще мог сочувствовать, Хороший мужик.
Сейчас хороший мужик Петрович спал на раскладушке у противоположной стены, отвернувшись от Чернова, и Чернов, который уже почти все соображал, вдруг пожалел его — ему еще только предстоит проснуться и осознать, что он не в аду, а в конторке в Сафоново, и голова кружится, как у плохого космонавта на тренажере, и в желудке разлита не проваренная как следует огненная сталь, и лет все же не тридцать восемь…
— Петрович, вставай!.. — прохрипел Чернов. — Утро уже. На работу пора.
Петрович — ясное дело! — не шелохнулся.
Держась рукой за стену, Чернов поднялся с продавленного дивана и осторожно двинулся в сторону двери. Проклятая дверь заскрипела так, что опять пришлось прикрыть глаза и постоять некоторое время, успокаивая желудок, который от этого скрипа почему-то завязался мертвой петлей.
На улице было холодно и серо — очень рано. Птицы сонными голосами перекликались в ближнем лесу.
Вот черт побери. Днем, когда гудят машины, никаких птиц не слышно.
Может, и впрямь здесь нельзя строить? Вон тишина какая…
Покачиваясь и старательно контролируя каждое движение, Чернов пошел к вожделенному крану, из которого тоненькой струйкой подтекала: вода — даже отсюда был виден ее матовый ртутный блеск.
Сейчас он попьет холодной водички, и ему станет легче.
Потом он умоется и еще попьет. А потом еще. И будет пить сколько захочет, хоть до завтра.
Он пил долго, всхлипывая от удовольствия, и вода с привкусом железки казалась ему райским наслаждением, куда там «Баунти»! Потом умылся и вытер колкие щеки полой мятой рубахи, вытащенной из джинсов.
Стало легче, но все-таки не настолько, чтобы можно было продолжать жить.
Ну и ладно!.. Ну и черт с ним со всем!..
Рядом с длинным навесом, где обедали рабочие, примостилась фанерная будочка летнего душа, обращенная, как водится, к лесу передом, а ко всему остальному миру — задом.
Никто в этом душе отродясь не мылся — во-первых, потому, что было холодно, а во-вторых, потому, что особым пристрастием к чистоте строители не отличались.
Клацая зубами от холода, Вадим Чернов содрал с себя одежду и пошвырял ее на лавку. Поджимая пальцы ног на холодном и влажном песке, он мелкой рысью пробежал в будочку, втянул голову в плечи и отвернул ржавый вентиль.
— А-а-а!.. — завыл он протяжно, когда ледяная вода полилась из мятой алюминиевой насадки прямо на его больную голову. — А-а-а… твою мать!
Впрочем, выл и матерился он не слишком громко, чтобы не разбудить рабочих, спавших в вагончиках в какой-то сотне метров от него. Еще не хватает, чтобы кто-нибудь вышел и увидел голого, трясущегося от холода и похмелья шефа, принимающего в фанерной будочке летний душ!
Он выскочил из будочки, отряхиваясь, как мокрая собака, и приплясывая от холода, принялся напяливать на себя одежду.
«Ну что? — это было сказано голове, которая настороженно притихла. — Чья взяла? Моя или твоя?»
В мокрых носках ногам было противно, рубаха моментально прилипла к спине, зато вполне можно было жить дальше. И есть захотелось, хотя еще пять минут назад одна только мысль: о еде казалась совершенно убийственной.