Он пожал плечами:
— Могу ли я критиковать своего ребенка? Это же моя музыка, не ваша. И голос мой. Вы лишь имитируете его. Нет, меня это не интересует.
Лицо вспыхнуло от разлившейся по щекам краски стыда. Однако к чувству унижения уже примешалась злость.
— Думала, вам будет приятно. Я написала ее в вашу честь.
Мне хотелось выбежать из комнаты, но я заставила себя остаться.
— Ладно, пусть так. Прекрасно. Я польщен. Но ожидал другого. Я думал, вы принесете свои песни. А эхо можно послушать и в туннеле подземки. У вас все песни переделаны из моих?
«Нет, черт бы тебя побрал. Мои песни — это мои песни!»
— Вы имеете в виду, есть ли у меня что-то более оригинальное?
— Именно. Мне нужна оригинальность. Для начала.
Я стала перебирать ноты. Пальцы как будто онемели и не желали слушаться. В голове маршировал духовой оркестр.
— Позвольте еще одну?
Барри Кан поднялся. Он стоял и качал головой.
— Не надо, Мэгги. Не ищите. Не думаю, что…
— У меня есть одна… то есть у меня много своих. Много. Своих, а не ваших.
Я обращалась к нему, снова и снова приказывая себе не робеть. Не смущаться. Не теряться.
Он вздохнул, уже приняв решение не в мою пользу.
— Хорошо, раз уж вы здесь. Еще одну песню, Мэгги. Только одну.
Я вытащила «Подсолнух». Эта песня немного напоминала старый хит Кэрол Кинг. Пожалуй, не очень оригинальная. Слишком сложная. Слишком сентиментальная. Нет, не пойдет. Шум у меня в голове стал громче, напоминая грохот приближающегося поезда. Я чувствовала, что вот-вот попаду под его колеса.
Я вернула «Подсолнух» на место и вытащила другой лист — «Расставание с надеждами». Да, эта будет лучше. Я написала ее сравнительно недавно, уже после переезда в Нью-Йорк.
Одна песня.
Я ощущала на себе взгляд Барри Кана, чувствовала его растущее нетерпение. В комнате стало вдруг нестерпимо жарко. Я не смотрела на него — перед глазами прыгали нотные знаки.
Песня рассказывала о моих отношениях с Филиппом. Первоначальный экстаз, любовь, или то, что я принимала за нее. Потом страх. Ужас осознания того, что любовь уходит, что ее, может быть, уже не вернуть.
Одна песня.
Я повернулась к пианино, глубоко вздохнула и опустила пальцы на клавиши.
Сначала негромко, потом с нарастающей страстью, разбуженной воспоминанием, я пела о том, что было со мной, снова переживая и восторг, и тревогу, и отчаяние.
Филипп, Дженни, я, наш домик возле Вест-Пойнта.
В комнате что-то изменилось. Я ощущала понимание, сочувствие, душевную близость, то, что искала в своих письмах к этому человеку, некую незримую связь между собой и мужчиной, молча и неподвижно сидевшим у стола.
Последний аккорд растворился в воздухе. Я замерла на стуле, внутренне сжавшись, ожидая его приговора. Прошла целая вечность, прежде чем я обернулась и посмотрела на него. Барри Кан медленно, с гримасой, словно у него болела голова, открыл глаза.
— Нельзя рифмовать «прощай» и «печаль». Такое может пройти где-то в глубинке, но будет резать слух, когда вы попытаетесь выйти на серьезный уровень.
У меня защипало в глазах. Я ничего не могла с собой поделать и потому разозлилась. На саму себя. Я обещала себе держаться.
— Эй, Мэгги, — сказал он, но я уже успела затолкать листы в дипломат и устремилась к двери, едва удерживаясь, чтобы не побежать.
Не дождется!
— Мэгги, — повторил Барри Кан. — Перестаньте плакать. Подождите.
Я повернулась к нему:
— Извините, что отняла у вас столько драгоценного времени. Но если все, что вы можете, это сунуть мне под нос какую-то паршивую рифму, то нам не о чем разговаривать. И не беспокойтесь, я не стану вам досаждать.
Я выскочила за дверь, промчалась мимо удивленной Линн Нидхэм и спустилась вниз на лифте. К черту тебя, Барри Кан! Чтоб тебе провалиться.
Я убеждала себя, что переживу и это. Жизнь научила быть крепкой и держать удары. Мне нужно заботиться о маленькой девочке, не говоря уже о себе самой. Вот почему, лежа в больнице Вест-Пойнта, я писала не только Барри Кану, но и еще в дюжину музыкальных компаний. Сегодня был он, завтра будет другой, послезавтра — третий.
Рано или поздно кому-нибудь понравятся мои песни, моя музыка. Иначе просто быть не может. Они слишком хороши, слишком правдивы, чтобы их не заметили, не услышали, не почувствовали.
Так что надо еще посмотреть, кто из нас проиграл, мистер У-меня-мало-времени!
Вы еще пожалеете, что упустили Мэгги Брэдфорд!
У вас возникало когда-нибудь желание стать посреди улицы и громко заявить: «Эй, послушайте, вот он я! Посмотрите, я не пустое место! У меня есть талант!»
Примерно эти слова я прокричала на Таймс-сквер. Почему бы и нет? И что? Никто даже не остановился. Никто не обратил внимания. В этом скопище полоумных я была лишь одной из многих.
Пару часов я бродила по улицам, не замечая ни падающего снега, ни слякоти под ногами, потом забрала Дженни из школы на Западной Семьдесят третьей улице. Уф, ну и денек.
— Давай устроим себе вечеринку. Завтра начинаются рождественские праздники. Обними покрепче любимую мамочку и пойдем в какой-нибудь ресторан. Вдвоем. Только ты и я. Куда бы ты хотела? В «Лютецию»? «Окна мира»? Или «Рампельмайер»?
Дженни неспешно обдумала предложение, наморщив лобик и потирая подбородок, как делала всегда, когда ей предстояло принять важное решение.
— А как насчет «Макдоналдса», мамочка? Потом мы могли бы сходить в кино.
— Ах ты моя бережливая! — Я рассмеялась и взяла ее за руку. — Ты мое сокровище, мой сладкий крольчонок. Ты — мое самое дорогое. И тебе нравятся мои песни.
— Я обожаю твои песни, мамочка.
Мы всегда находили друг для друга самые лучшие слова. Мы были «сестричками» и «подружками», «сладкой парочкой» и «болтушками». Мы знали, что «никогда не будем одиноки», потому что «всегда будем вместе». Такие вот девичьи разговоры.
— Как прошел день, милая? В Нью-Йорке нельзя быть кисейной барышней. К счастью, мы с тобой не кисейные барышни.
— В школе весело, мамочка. Сегодня у меня появилась новая подружка. Ее зовут Джули Гудиер. Она такая забавная. Миссис Кролиус сказала, что я смышленая.
— Конечно, ты смышленая. А еще красивая и добрая. Хотя и ужасно маленькая.
— Я сейчас маленькая, мамочка, а когда вырасту, буду больше тебя. Правда?
— Правда. Думаю, вымахаешь футов до семи или еще выше.
И так без конца.